Северные Огни
Литературный проект Тараса Бурмистрова

  ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА СОДЕРЖАНИЕ САЙТА ПОСЛЕДНИЕ ОБНОВЛЕНИЯ

«Записки из Поднебесной» (путевые заметки)
«Россия и Запад» (антология русской поэзии)
«Вечерняя земля» (цикл рассказов)
«Соответствия» (коллекция эссе)
«Путешествие по городу» (повесть)
«Полемика и переписка»
Стихотворения
В продаже на Amazon.com:






Польша и Россия. Глава 16.

    Точка зрения Пушкина на Петра и его дело, на историческую судьбу России в корне отличалась от взглядов Мицкевича. Гордиев узел российской государственности, по которому сплеча рубанул Мицкевич, был завязан намного более сложно и противоречиво, чем это представлялось польскому поэту. Пушкин не закрывал глаза на жестокость деспотических действий русского правительства, тяжким бременем ложившихся на народы Российской Империи; но он считал эти действия исторически оправданными и не ставил под сомнение их цивилизаторское значение. Как я уже говорил, в тридцатых годах Пушкин начинает мыслить исторически, стремится охватить всю картину в целом, не ограничиваясь уже одним только традиционным романтическим взглядом, предписывающим противостояние поэта и власти.

    Пушкин отверг концепцию Мицкевича, но противопоставил ей он не свод теоретических возражений, а цельное поэтическое произведение. Глубокое государственное мышление зрелого Пушкина отмечали многие современники; сам Мицкевич писал об этом: «слушая его рассуждения об иностранной или внутренней политике его страны, можно было принять его за человека, поседевшего в трудах на общественном поприще и ежедневно читающего отчеты всех парламентов». Но в ту плодотворную эпоху даже теоретические разногласия порождали произведения искусства; на этот раз, впрочем, они вызвали к жизни не просто поэтическое творение, но высшее, вершинное достижение русской поэзии и русской культуры в целом.

    «Медный Всадник», писавшийся Пушкиным в Болдине с большим напряжением сил, стал самым значительным и самым совершенным его произведением. Творчество Пушкина по праву занимает центральное, основополагающее место в русской культуре; но права эти дает ему создание не всеобъемлющего «Евгения Онегина» или грациозного «Домика в Коломне», а прежде всего поэмы «Медный Всадник». Никогда еще до этого русская поэзия не поднималась на такую высоту. Художественное совершенство «Медного Всадника» не имеет себе равных в русской культуре, да и в европейской совсем немного найдется образцов, выдерживающих сравнение с этой поздней пушкинской поэмой. «Медный Всадник» – это итоговое произведение Пушкина, обобщающее его размышления об исторической судьбе России; но в тексте поэмы нет никаких рассуждений и утверждений, там нет ничего отвлеченного, рационального – только образность, простая и прозрачная, но при этом настолько смелая, глубокая и символическая, что от нее временами захватывает дух. Рядом с этой образностью даже «Бородинская годовщина» уже кажется рифмованной публицистикой.

    Пушкин, вслед за Мицкевичем, избирает сюжетом своей поэмы петербургское наводнение 1824 года. Этот бунт стихии, сотрясающий город Петра, в глазах обоих поэтов выглядит и как потрясение основ петровской государственности. Но их отношение к этому испытанию различно; в то время как Пушкин выражает уверенность в незыблемости величественного здания петровской Империи, Мицкевич воспринимает наводнение как знамение ее будущей гибели. Как выяснилось столетием позже, польский поэт оказался лучшим пророком, чем русский; дело Петра разрушилось в одночасье, и русская история вернулась на круги своя. Трудно теперь сказать, что было магистральной линией, а что – уродливым уклонением в истории России. В любом случае грандиозный переворот 1917 года не был какой-то нелепой случайностью; это доказывается теми смутными, глухими предчувствиями, которые посещали особо чутких русских еще очень задолго до конца эпохи. Многие русские авторы были просто заворожены темой бунта, мятежа, народного восстания. Принадлежали к ним и Пушкин, и Мицкевич, только оценивали они этот бунт различно. В глазах Мицкевича это – безусловное благо. Через весь его «Отрывок» проходит мотив противостояния народа и власти. Вызов, который бросает всесильному самодержцу один из героев Мицкевича, почти буквально будет повторен потом в «Медном Всаднике»:

    На площади лишь пилигрим остался.

    Зловещий взор как бы грозил домам.

    Он сжал кулак и вдруг расхохотался,

    И, повернувшись к царскому дворцу,

    Он на груди скрестил безмолвно руки,

    И молния скользнула по лицу.

    Угрюмый взгляд был полон тайной муки

    И ненависти.

    У Пушкина:

    Кругом подножия кумира

    Безумец бедный обошел

    И взоры дикие навел

    На лик державца полумира.

    Стеснилась грудь его. Чело

    К решетке хладной прилегло,

    Глаза подернулись туманом,

    По сердцу пламень пробежал,

    Вскипела кровь.

    Но бунт пушкинского Евгения ничего не означает и не предвещает; он проходит бесследно, как до этого наводнение, и мрачное величие имперской государственности остается непоколебимым. У Мицкевича же безумные вызовы самодержавной власти – это предвестия ее грядущего крушения. В стихотворении «Олешкевич» другой его герой, петербургский поляк, художник и мистик, спускается на невский лед перед началом наводнения, предсказывает его, измерив через прорубь глубину Невы, и пророчествует о том, как «Господь потрясет основание Вавилона», то есть Российской Империи. Пушкин к своему «Медному Всаднику» сделал следующее многозначительное и скрыто ироническое примечание по этому поводу: «Мицкевич прекрасными стихами описал день, предшествовавший Петербургскому наводнению, в одном из лучших своих стихотворений – Oleszkiewicz. Жаль только, что описание его не точно. Снегу не было – Нева не была покрыта льдом. Наше описание вернее, хотя в нем и нет ярких красок польского поэта». Последнее справедливо: «Медный Всадник» действительно написан почти одними мрачными и трагическими красками. Но в том, что его описание «вернее», Пушкин все-таки ошибся. На лед в тот день в самом деле спуститься было нельзя, и, поправляя Мицкевича в этой ничтожной детали, Пушкин просто пользовался случаем, чтобы подчеркнуть свою правоту в видении судьбы России и русской государственности. Но прав оказался все-таки Мицкевич.

    Впрочем, русская история еще не окончена. Как колоссальный маятник, она вечно колебалась между Востоком и Западом. Каждый раз, когда направление движения менялось, мы пытались все начать сначала, с чистого листа, стерев до основания ненавистное и постыдное прошлое. Двумя крайними полюсами этого движения были 1712 год, с его переносом русской столицы в С.-Петербург, и 1918 год, с возвращением ее в Москву. Петербург, как уже говорилось, стал главным символом дела Петра и его западнических устремлений. Неудивительно, что яростная поэтическая полемика Пушкина и Мицкевича связана в первую очередь с образом этого города; это была полемика об исторической судьбе России. Мицкевич делает все, чтобы снизить образ Петербурга и развенчать его. Пушкин, напротив, настаивает на исключительном государственном и культурном значении Северной столицы, появление которой было подготовлено всем ходом русской истории:

    Природой здесь нам суждено

    В Европу прорубить окно,

    Ногою твердой стать при море.

    Сюда по новым им волнам

    Все флаги в гости будут к нам,

    И запируем на просторе.

    «Медный Всадник» можно воспринимать и как самостоятельное произведение; но не менее интересно сопоставить его с «петербургским циклом» Мицкевича. Пушкинская поэма чрезвычайно полемична: чуть ли не каждый ее образ является прямым ответом или возражением на соответствующие образы «Отрывка». Особенно это заметно во Вступлении к «Медному Всаднику». «Отрывок» Мицкевича мог бы показаться саркастической пародией на него, если бы мы не знали, что он был написан раньше. Пушкин не опровергает здесь Мицкевича, он утверждает собственное видение, и делает это со всей мощью своего поэтического гения. Но его текст предельно насыщен близкими и далекими перекличками с Мицкевичем. Это свойственно не только «Медному Всаднику»; когда в стихотворении «Он между нами жил…» Пушкин пишет, что Мицкевич напояет «ядом стихи свои, в угоду черни буйной», то это был ответ на слова польского поэта «теперь я выливаю в мир кубок яда» из послания «Русским друзьям» (в черновиках у Пушкина было еще резче: «он отравляет чистый огнь небес, [меняя, как торгаш] и песни лиры [в собачий лай безумно] обращая»). То же самое было и с «Медным Всадником»; когда в вышеприведенном отрывке Пушкин утверждает одновременно и всемирное значение Петербурга («все флаги в гости будут к нам»), и ключевую роль этого города для России, объединяя оба эти смысла в едином образе «окна в Европу» – то здесь он отвечает на многочисленные замечания Мицкевича о подражательном характере Петербурга, слепо повторяющего, по его мнению, европейские столицы:

    Большая часовня с крестом золотым,

    Античного стиля портал, а за ним –

    Дворец итальянский под кровлею плоской,

    А рядом японский, китайский киоски.

    Екатерины классический век

    Воздвиг и руины в классическом стиле.

    На южных развалинах – северный снег.

    Решеткой дома, как зверей, оградили,

    Дома всех размеров и стилей любых,

    Строения всякого вида и рода.

    Но где же свое, самобытное, в них,

    Где нации гений, где сердце народа?

    («Пригороды столицы»)

    Мицкевич очень умело обыгрывает в своем «Отрывке» традиционные ходы русской поэзии, тесно связанной с петербургской мифологией, уже очень богатой и усложненной к тому времени. «Медный Всадник» Пушкина также вбирает в себя множество литературных традиций, и при этом «выворачивает налицо» все образы, пародийно переосмысленные Мицкевичем. Так, знаменитые петербургские решетки, превратившиеся у польского поэта в звериные клетки, под пером Пушкина снова обретают свои изящные очертания, а нагромождение строений «всякого вида и рода» преображается в строгий и стройный город:

    Люблю тебя, Петра творенье,

    Люблю твой строгий, стройный вид,

    Невы державное теченье,

    Береговой ее гранит,

    Твоих оград узор чугунный,

    Твоих задумчивых ночей

    Прозрачный сумрак, блеск безлунный,

    Когда я в комнате моей

    Пишу, читаю без лампады,

    И ясны спящие громады

    Пустынных улиц, и светла

    Адмиралтейская игла.

    Характерно, что Мицкевич в «Отрывке» описывает декабрьский день, когда солнце клонится к западу почти сразу же после полудня, в то время как Пушкин в своей поэме говорит о белых ночах. В сущности, они пишут об одном и том же – о своеобразной особенности светового дня в Петербурге, обусловленной северным положением города; но акцент при этом делается совершенно различный. То же самое происходит у Пушкина и со всеми другими образами Мицкевича: он их поворачивает совсем немного, слегка переосмыслив, но при этом общее настроение картины меняется на противоположное. Скажем, невский гранит, два раза, и очень приподнято, упомянутый Пушкиным во Вступлении к поэме, у Мицкевича выглядит так:

    Береговой гранит вздымался хмуро,

    Как скалы в Альпах.

    Главной претензией Мицкевича к России было то, что эта страна так и не стала европейской, несмотря на все ее западные устремления. Странным образом, однако, в Петербурге у него вызвал раздражение даже европейский лоск и космополитический характер города:

    Все улицы ведут вас по прямой,

    Все мрачны, словно горные теснины

    Дома – кирпич и камень, а порой –

    Соединенье мрамора и глины.

    . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

    Языков и письмен столпотворенье

    Вам быстро утомляет слух и зренье.

    («Петербург»)

    Сравним это с пушкинским:

    По оживленным берегам

    Громады стройные теснятся

    Дворцов и башен; корабли

    Толпой со всех концов земли

    К богатым пристаням стремятся.

    Пушкин опять говорит о том же самом, что и Мицкевич, только чуточку смещает акценты. Вот как описывает русский поэт петербургскую зиму:

    Люблю зимы твоей жестокой

    Недвижный воздух и мороз,

    Бег санок вдоль Невы широкой,

    Девичьи лица ярче роз.

    В то время как у Мицкевича было:

    От стужи здесь не ходят, а бегут.

    Охоты нет взглянуть, остановиться,

    Зажмурены глаза, бледнеют лица.

    Дрожат, стучат зубами, руки трут.

    . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

    В средине – дамы, мотыльки столицы:

    На каждой шаль и плащ из-за границы,

    Во всем парижский шик, и щегольски

    Мелькают меховые башмачки.

    Как снег белы, как рак румяны лица.

    Конечно, лицо девушки, раскрасневшейся на морозе, может вызвать в памяти у романтического поэта и розу, и вареного рака – все зависит только от угла зрения. Еще более разительно отличается у Пушкина и Мицкевича описание военного смотра на Марсовом поле:

    Люблю воинственную живость

    Потешных Марсовых полей,

    Пехотных ратей и коней

    Однообразную красивость,

    В их стройно зыблемом строю

    Лоскутья сих знамен победных,

    Сиянье шапок этих медных,

    Насквозь простреленных в бою.

    Польский поэт, однако, вынес со смотра несколько другие впечатления:

    Смогу ли всех исчислить офицеров,

    Всю перебрать ефрейторскую рать

    И рядовых героев сосчитать?

    И как поймешь, герой ли, не герой ли?

    Стоят бок о бок, точно кони в стойле.

    («Смотр войска»)

    Поэтическая полемика Пушкина и Мицкевича связана в первую очередь с образом Петербурга, но ее накал было бы трудно объяснить, если бы разногласия двух поэтов касались только судьбы одного города. Но Петербург здесь был только символом; на самом деле спор шел о Петре и его деле. Хлесткая характеристика Мицкевича «царь-кнутодержец» («car knutowladny») крепко запала в память Пушкина; несколькими годами позже в своей «Истории Петра Великого» он писал: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего – вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика». В «Медном Всаднике» эти две стороны русской государственности так четко не разграничены; но уже сама структура произведения открывает всю сложность этой проблемы. Вслед за светлым и праздничным «Вступлением» в поэму вторгаются совсем иные, грозные и трагические интонации. Пушкин не жалеет мрачных красок на описание наводнения, и его жизнеутверждающее «Вступление» начинает по контрасту с ними казаться странной шуткой над самим собой и над своими надеждами на непоколебимость Петербурга и России. Но стихия все же отступает, и на передний план в поэме выходит судьба Евгения, мелкого петербургского чиновника, жизнь которого оказалась разрушена наводнением. Его бунт против Петра – это ключевая сцена «Медного Всадника»:

    Евгений вздрогнул. Прояснились

    В нем страшно мысли. Он узнал

    И место, где потоп играл,

    Где волны хищные толпились,

    Бунтуя злобно вкруг него,

    И львов, и площадь, и Того,

    Кто неподвижно возвышался

    Во мраке медною главой,

    Того, чьей волей роковой

    Под морем город основался…

    Пушкинский герой угрожает Петру, как грозили императорским дворцам герои Мицкевича:

    Он мрачен стал

    Пред горделивым истуканом

    И, зубы стиснув, пальцы сжав,

    Как обуянный силой черной,

    «Добро, строитель чудотворный! –

    Шепнул он, злобно задрожав, -

    Ужо тебе!..»

    Формула «строитель чудотворный» здесь буквально повторяет выражение Мицкевича «co te zrobil cuda» («Памятник Петру Великому»). Поразительно, что оба поэта, при всем различии их исторических концепций, почти одинаково относятся к своим мелким, «ничтожным» героям, взбунтовавшимся против всесильной государственной власти. Для Мицкевича даже глухое и затаенное сопротивление тирании – это великий подвиг; но и Пушкин, который в эту пору любой мятеж воспринимает как безумную, изначально обреченную попытку противостоять ходу истории, при этом к самому решившемуся на бунт относится с явным сочувствием. У Мицкевича в этом конфликте личное торжествует над государственным, у Пушкина – государственное над личным; но, несмотря на это, у русского поэта несравненно громче и пронзительнее звучит мотив сострадания к участи героя, раздавленного безжалостными жерновами истории. Пушкин не пытается сам разрешить это очевидное противоречие; для него оказалось достаточно того, что оно было заявлено в его произведении, и заявлено с ошеломляющей выразительной силой.

    В «Медном Всаднике» Пушкин приводит к итоговому воплощению обе линии своих общественных и исторических наблюдений и размышлений. Первая из них, бунтарская и свободолюбивая, несколько приглушается после того, как Пушкин в 1825 году осознал «необъятную силу правительства, основанную на силе вещей»; тогда же, после подавления восстания декабристов, в его сознании зарождается и другая линия, историческая и государственная. Пристальный интерес к «русскому бунту» у позднего Пушкина каким-то образом совмещается с его твердым убеждением в ключевой, ни с чем не сопоставимой роли сильной государственности в России. Поэт как будто заворожен мрачным величием грандиозного здания Российской Империи, заложенного Петром и воочию воплотившегося для Пушкина в Петербурге. Со всей силой своего поэтического гения Пушкин выражает в «Медном Всаднике» надежду на незыблемость Петербурга – столицы новой, петровской России:

    Красуйся, град Петров, и стой

    Неколебимо, как Россия.

    Да усмирится же с тобой

    И побежденная стихия;

    Вражду и плен старинный свой

    Пусть волны финские забудут

    И тщетной злобою не будут

    Тревожить вечный сон Петра!

    Действия этого страстного заклинания, произнесенного величайшим русским гением, хватило меньше чем на сто лет. Мицкевич, как я уже говорил, вернее предсказал будущее России; но в одном он все-таки ошибся, говоря, что дело Петра разрушится, когда «блеснет солнце свободы и западный ветер согреет эту страну». Когда рушилось дело Петра, в России дул ледяной восточный ветер и бушевали азиатские метели. Бунт пушкинского Евгения на Сенатской площади, так напоминающий восстание декабристов, был усмирен в одно мгновение; но дело декабристов не умерло, оно возродилось позже, и русская история снова повторилась. Евгений, угрожающий Петру – потомок старинного дворянского рода, процветавшего в московский период и пришедшего в упадок вследствие петровских преобразований. В программах декабристов на видном месте значилось возвращение столицы в Москву (иногда даже еще дальше – в Нижний Новгород) и отказ от большинства западнических нововведений Петра Великого. В 1918 году большевики, пришедшие к власти в Петрограде, осуществили эти планы, добавив к ним еще и многое другое. Россия вечно металась между Востоком и Западом, не в силах окончательно остановиться ни на одном, ни на другом.
 
« Пред.   След. »



Популярное
Рекомендуем посетить проект Peterburg. В частности, раздел литературный Петербург.
Два путешествия
В «Бесах» Достоевского между двумя героями, известным писателем и конспиративным политическим деятелем, происходит любопытный обмен репликами...
Подробнее...
Пелевин и пустота
В одном из номеров модного дамского журнала я встретил цитату из Владимира Соловьева, которая на удивление точно воссоздает мир Виктора Пелевина...
Подробнее...
Самоубийство в рассрочку
Культуролог М. Л. Гаспаров в своих увлекательных «Записях и выписках» мимоходом замечает: «Самоубийство в рассрочку встречается чаще, чем кажется...»
Подробнее...