Северные Огни
Литературный проект Тараса Бурмистрова

  ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА СОДЕРЖАНИЕ САЙТА ПОСЛЕДНИЕ ОБНОВЛЕНИЯ

«Записки из Поднебесной» (путевые заметки)
«Россия и Запад» (антология русской поэзии)
«Вечерняя земля» (цикл рассказов)
«Соответствия» (коллекция эссе)
«Путешествие по городу» (повесть)
«Полемика и переписка»
Стихотворения
В продаже на Amazon.com:






Польша и Россия. Глава 15.

    После того, как Мицкевич покинул Россию, Пушкин в течение трех лет не имел о нем почти никаких известий. Получив от Соболевского собрание сочинений польского поэта, Пушкин даже не заглянул в его первые три тома, содержание которых было уже хорошо известно ему по предшествующим изданиям. Однако новый, четвертый том, с его III частью «Дзядов» и циклом стихов о России, привлек самое пристальное внимание Пушкина. Он прочитал его весь и стал переписывать в свою рабочую тетрадь наиболее поразившие его стихотворения. Вначале Пушкин перенес туда стихотворение «Олешкевич», в котором описывался день перед петербургским наводнением 1824 года. Затем было скопировано заключительное стихотворение цикла, послание «Русским друзьям», с его гневным выпадом против Пушкина и обвинением его в продажности и предательстве. Пушкин начал переписывать еще и третье стихотворение, «Памятник Петра Великого», также касавшееся его лично, но оборвал свою работу, перенеся в свою тетрадь почти половину стихотворения Мицкевича. Он явно намеревался перевести эти стихотворения на русский язык и даже, может быть, напечатать их в приложении к «Медному Всаднику», прямо сопоставив эти два произведения, «петербургский цикл» Мицкевича и свою «петербургскую повесть» (этот пушкинский замысел реализован здесь в Антологии, в разделе «Дополнения»). Перевод этот не был осуществлен, по-видимому, из-за того, что «Отрывок» Мицкевича, как и весь четвертый том его сочинений, запрещенный ко ввозу в Россию, не мог быть пропущен цензурой ни в оригинале, ни в каких переводах. Но сам «Медный Всадник» явился открытым полемическим ответом и возражением Мицкевичу.

    В тот самый июльский день 1833 года, когда Соболевский вернулся в Петербург из своего заграничного путешествия, Пушкин обратился к А. Х. Бенкендорфу с письмом, в котором он просил у Николая I разрешения оставить петербургскую службу на три месяца и отправиться в свои нижегородские поместья, посетив заодно Оренбург и Казань, чтобы ознакомиться там с историческими архивами. Намерения Пушкина были не совсем ясны царю, вследствие чего последовал запрос от Бенкендорфа, на который Пушкин отвечал «со всею искренностию»: «В продолжении двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую, и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду». Пушкину действительно неважно писалось в Петербурге и Москве; самыми плодотворными творческими периодами для него были времена вынужденного затворничества в Михайловском или Болдине. Николая, вернувшего Пушкина из опалы, может быть, немного и удивило неожиданное желание поэта снова отправиться в ссылку, на этот раз добровольную, но он, немного поразмыслив, изъявил свое согласие.

    В середине августа Пушкин пустился в свое путешествие. Выехав с дачи на Черной речке, он должен был переправиться через Неву, но не смог этого сделать из-за сильного подъема воды. Это напомнило ему о сокрушительном наводнении девятилетней давности, описанном в стихотворении Мицкевича. Пушкин писал тогда жене с дороги: «Нева была так высока, что мост стоял дыбом; веревка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Черную речку. Однако переправился через Неву выше, и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят». «Что-то было с вами, петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что, если и это я прогулял? досадно было бы».

    В течение полутора месяцев Пушкин странствует по Волге и Уралу, где собирает материалы для своей «Истории Пугачева». Стихов он пока не пишет, хотя и сообщает жене из Оренбурга: «уж чувствую, что дурь на меня находит – я и в коляске сочиняю» (дурью Пушкин называл поэтическое вдохновение, что почему-то ужасно нравилось Льву Толстому). Наконец поэт приехал в Болдино, свое нижегородское имение. Началась его вторая болдинская осень, продлившаяся весь октябрь и часть ноября. Как заметил один из видных пушкинистов, вся она прошла «под знаком польского поэта». Пушкин получил наконец достаточно досуга и уединения, чтобы осмыслить вызов, полученный им от Мицкевича, и достойно на него ответить.

    В ту пору Пушкину было уже не привыкать к жестоким обвинениям. Еще один поляк, небезызвестный Фаддей Булгарин, во всеуслышание объявлял, что Пушкин «чванится перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных». Но Булгарин – это был Булгарин; услышать то же самое из уст Мицкевича было для Пушкина несравненно тяжелее. Мицкевич не упрекал Пушкина в двуличности, как Булгарин; он не ставил под сомнение искренность свободолюбивых устремлений молодого Пушкина и в самых романтических красках описывал его в своем «Памятнике Петру Великому». Но неизбежно возникавшее сопоставление этого «певца вольности», «будившего Север пламенным глаголом» с образом продавшегося поэта из послания «Русским друзьям», выглядело как недвусмысленное утверждение совершившейся моральной деградации Пушкина. Это глубоко задело и оскорбило Пушкина, но отвечал он на это с редким благородством. На протяжении всего XIX века, пока Пушкин еще не стал «нашим всем», его и при жизни, и посмертно часто порицали за то, что в моральном отношении он стоял совсем не на высоте своего гения (Владимир Соловьев даже написал большую и блестящую статью в обоснование этой точки зрения). Так или иначе, но если судить по поэтическому ответу Мицкевичу, который Пушкин начал набрасывать в первые же дни после своего приезда в Болдино, то нельзя не признать, что здесь русскому поэту удалось подняться на почти недосягаемую моральную высоту. Даже В. Ледницкий, яростный хулитель Пушкина, не мог не признать, что поэт дал здесь «отповедь прекрасную, глубокую, лишенную всякого гнева, горечи, и досады». Вот это примечательное стихотворение:

    Он между нами жил

    Средь племени ему чужого; злобы

    В душе своей к нам не питал, и мы

    Его любили. Мирный, благосклонный,

    Он посещал беседы наши. С ним

    Делились мы и чистыми мечтами,

    И песнями (он вдохновен был свыше

    И с высока взирал на жизнь). Нередко

    Он говорил о временах грядущих,

    Когда народы, распри позабыв,

    В великую семью соединятся.

    Мы жадно слушали поэта. Он

    Ушел на запад – и благословеньем

    Его мы проводили. Но теперь

    Наш мирный гость нам стал врагом – и ядом

    Стихи свои, в угоду черни буйной,

    Он напояет. Издали до нас

    Доходит голос злобного поэта,

    Знакомый голос!.. Боже! освяти

    В нем сердце правдою твоей и миром…

    Но Пушкин не мог ограничиться одним только личным ответом Мицкевичу. Каким бы сильным ни было чувство горечи от обращенных к нему слов польского поэта, они задевали его отнюдь не только своей личной направленностью. Резкое неприятие вызвала у Пушкина прежде всего сама историко-государственная концепция Мицкевича, выраженная в его цикле стихов о России. Мицкевич легко сблизился с русскими благодаря культурной общности России и Польши, но теперь, в силу той же близости, он мог ужалить своих русских друзей куда более болезненно, чем это сделали бы даже самые недоброжелательно настроенные французы или немцы (за исключением, опять-таки, маркиза де Кюстина). И Мицкевич сделал это, нащупав центральную болевую точку в русском самосознании того времени. Это был образ Петра и Петербурга.

    В России главной заслугой Петра считалось то, что он преобразил затхлую Московию, развернув ее к Европе и укрепив настолько, что она могла теперь на равных соперничать с Западом. Новая, северная столица, созданная волею Петра, воспринималась как символ его дела и его величайшее достижение. То, какими методами достигалось это великолепие, в расчет обычно не принималось. Для Мицкевича же тут все выглядело по-другому; о цивилизаторской роли Петра он отзывается походя и насмешливо:

    Величием облек он царский трон,

    Недаром был Европой просвещен.

    Сказал он: «Русских я оевропею,

    Кафтан обрежу, бороду обрею».

    Сказал – и мигом, как французский сад,

    Подрезаны кафтанов княжих полы:

    Сказал – и бороды бояр летят,

    Как листья в ноябре, и лица голы.

    Кадетский корпус дал дворянам он,

    Дал штык ружью, настроил тюрем новых,

    Ввел менуэт на празднествах дворцовых,

    Собрал на ассамблеи дев и жен.

    На всех границах насажал дозорных,

    Цепями запер гавани страны,

    Ввел откуп винный, целый штат придворных,

    Сенат, шпионов, паспорта, чины.

    Умыл, побрил, одел в мундир холопа,

    Снабдил его ружьем, намуштровал, -

    И в удивленье ахнула Европа:

    «Царь Петр Россию цивилизовал!»

    («Смотр войска», здесь и далее пер. В. Левика)

    Зато азиатские и деспотические приемы Петра, перенятые потом и его преемниками, вызывают у Мицкевича самое пристальное внимание. Вот что он говорит о Петербурге:

    И сколько измыслить пришлось преступлений,

    Чтоб камня набрать для огромных строений,

    И сколько невинных убить иль сослать,

    И сколько подвластных земель обобрать!

    («Пригороды столицы»)

    Петербург был ненавистен Мицкевичу как крайнее и последовательное воплощение имперской тирании. Польский поэт попытался сделать свой «Отрывок» чем-то вроде поэтического приговора неудавшемуся делу Петра:

    Не зреет хлеб на той земле сырой,

    Здесь ветер, мгла и слякоть постоянно,

    И небо шлет лишь холод или зной,

    Неверное, как дикий нрав тирана.

    Не люди, нет, то царь среди болот

    Стал и сказал: «тут строиться мы будем!»

    И заложил империи оплот,

    Себе столицу, но не город людям.

    Вогнать велел он в недра плавунов

    Сто тысяч бревен – целый лес дубовый,

    Втоптал тела ста тысяч мужиков,

    И стала кровь столицы той основой.

    Затем в воза, в подводы, в корабли

    Он впряг другие тысячи и сотни.

    Чтоб этот край со всех концов земли

    Свозили лес и камень подобротней.

    В Париже был – парижских площадей

    Подобья сделал, пожил в Амстердаме –

    Велел плотины строить. От людей

    Он услыхал, что славен Рим дворцами –

    Дворцы воздвиг. Венеция пред ним

    Сиреной Адриатики предстала –

    И царь велит строителям своим

    Прорыть в столице Севера каналы,

    Пустить гондолы и взметнуть мосты, –

    И вот встают Париж и Лондон новый,

    Лишенные, увы! лишь красоты

    И славы той и мудрости торговой.

    У зодчих поговорка есть одна:

    Рим создан человеческой рукою,

    Венеция богами создана;

    Но каждый согласился бы со мною,

    Что Петербург построил сатана.

    («Петербург»)

    Наконец, в стихотворении «Памятник Петру Великому» появляется и образ «медного всадника», которому суждено было сыграть столь выдающуюся роль в русской культуре. Мицкевич изображает двух юношей, стоящих перед бронзовым колоссом Петра и укрывшихся от непогоды под одним плащом. Это сам Мицкевич, о чем-то задумавшийся, и Пушкин, который говорит ему «тихим голосом»:

    Царь Петр коня не укротил уздой,

    Во весь опор летит скакун литой,

    Топча людей, куда-то буйно рвется,

    Сметая все, не зная, где предел.

    Одним прыжком на край скалы взлетел,

    Вот-вот он рухнет вниз и разобьется.

    Но век прошел – стоит он, как стоял.

    Так водопад из недр гранитных скал

    Исторгнется и, скованный морозом,

    Висит над бездной, обратившись в лед. –

    Но если солнце вольности блеснет

    И с запада весна придет к России –

    Что станет с водопадом тирании?

    Пушкин в примечании к «Медному Всаднику» учтиво и слегка иронично отказался от этих приписанных ему слов. На самом же деле такой разговор действительно происходил, только в нем участвовало не два, а три собеседника. Третьим был Вяземский, который и высказал тогда эти мысли о Петре и его роли, вложенные Мицкевичем в уста Пушкина. Слова Вяземского ярко запечатлелись и в сознании Пушкина, отобразившись потом в кульминационном моменте «Медного Всадника»:

    О мощный властелин судьбы!

    Не так ли ты над самой бездной,

    На высоте, уздой железной

    Россию поднял на дыбы?

    В своем экземпляре «Сочинений Пушкина» Вяземский приписал сбоку от этих стихов: «мое выражение, сказанное Мицкевичу и Пушкину, когда мы проходили мимо памятника. Петр скорее поднял Россию на дыбы, чем погнал ее вперед».
 
« Пред.   След. »



Популярное
Рекомендуем посетить проект Peterburg. В частности, раздел литературный Петербург.
Два путешествия
В «Бесах» Достоевского между двумя героями, известным писателем и конспиративным политическим деятелем, происходит любопытный обмен репликами...
Подробнее...
Пелевин и пустота
В одном из номеров модного дамского журнала я встретил цитату из Владимира Соловьева, которая на удивление точно воссоздает мир Виктора Пелевина...
Подробнее...
Самоубийство в рассрочку
Культуролог М. Л. Гаспаров в своих увлекательных «Записях и выписках» мимоходом замечает: «Самоубийство в рассрочку встречается чаще, чем кажется...»
Подробнее...