Северные Огни
Литературный проект Тараса Бурмистрова

  ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА СОДЕРЖАНИЕ САЙТА ПОСЛЕДНИЕ ОБНОВЛЕНИЯ

«Записки из Поднебесной» (путевые заметки)
«Россия и Запад» (антология русской поэзии)
«Вечерняя земля» (цикл рассказов)
«Соответствия» (коллекция эссе)
«Путешествие по городу» (повесть)
«Полемика и переписка»
Стихотворения
В продаже на Amazon.com:






Самоубийство в рассрочку

    Культуролог М. Л. Гаспаров в своих увлекательных «Записях и выписках» мимоходом замечает: «Самоубийство в рассрочку встречается чаще, чем кажется. Лермонтов поломал свою жизнь, поступив в юнкерскую школу, оттого что видел: хорошие романтические стихи у него не получаются, значит, нужно подкрепить их романтической жизнью и гибелью, а для этого в России нужно быть военным. Потом, после 1837, неожиданно оказалось, что стихи у него пошли хорошие, и погибать вроде бы даже не нужно, но машина самоубийства уже была пущена в ход».

    Душевная жизнь Лермонтова, несмотря на всю ее неизмеримую глубину и сложность, почему-то часто производила на сторонних наблюдателей впечатление какого-то механизма и даже автомата. Набоков, не заметивший этой лермонтовской особенности, тем не менее обратил внимание на резанувшую ему слух характеристику Печорина, встретившуюся у Белинского. «Счастливее (у передовых русских критиков – Т. Б.) оказался Лермонтов», пишет Набоков в «Даре». «Его проза исторгла у Белинского (имевшего слабость к завоеваниям техники) неожиданное и премилое сравнение Печорина с паровозом, сокрушающим неосторожно попадающихся под его колеса».

    Но дело здесь вовсе не в слабостях Белинского. Печорин был во многом alter ego самого Лермонтова, и проницательный критик подметил известную механистичность внутреннего мира поэта, пояснив это своим наивным сравнением. Несколькими десятилетиями позже Достоевский, в ту пору ярый антагонист Белинского, обратится к такому же образу: «Тут казенный припадок байроновской тоски, гримаса из Гейне, что-нибудь из Печорина – и пошла, и пошла, засвистала машина» (см. «Бесы», глава «Праздник»). Еще тридцатью годами позже Владимир Соловьев будет говорить о Лермонтове, как о сложном механизме: «С детских лет заведенное в его душе демоническое хозяйство не могло быть разрушено несколькими субъективными усилиями, а требовало сложного и долгого подвига» (см. об этом «Ангелы и бесы»).

    С чем же связано это всеобщее, часто неприязненное и неблагоприятное впечатление от душевных движений Лермонтова? Почему он казался позднейшим исследователям, да и проницательным современникам, а временами и самому себе неким автоматом, призванным исполнить чью-то роковую волю: то ли разрушить мир, то ли разрушиться самому, осуществив предварительно какую-то заложенную в нем программу? Я думаю, это связано с феноменальным пророческим даром Лермонтова – даром, которым ни один русский писатель не был наделен так щедро, как он (ср. «Бывают странные сближенья»). О своей будущей жизни Лермонтов знал, казалось, все; ее частности и подробности рисовались ему в некотором тумане, но основные, важнейшие ее события он провидел как будто с абсолютной непреложностью. Эта полная предопределенность его биографии и порождала стойкое ощущение того, что Лермонтов действовал не как свободная личность, а как механизм, однажды пущенный в ход и не способный выйти из предназначенной ему колеи.

    В своей статье о Лермонтове Владимир Соловьев приводит интересные сведения о том, что пророческий дар поэта был, оказывается, у него в какой-то мере наследственным:

    «В пограничном с Англией краю Шотландии, вблизи монастырского города Мельроза, стоял в XIII веке замок Эрсильдон, где жил знаменитый в свое время и еще более прославившийся впоследствии рыцарь Томас Лермонт. Славился он как ведун и прозорливец, смолоду находившийся в каких-то загадочных отношениях к царству фей и потом собиравший любопытных людей вокруг огромного старого дерева на холме Эрсильдон, где он прорицательствовал и между прочим предсказал шотландскому королю Альфреду III его неожиданную и случайную смерть. Вместе с тем эрсильдонский владелец был знаменит как поэт, и за ним осталось прозвище стихотворца, или, по-тогдашнему, рифмача – Thomas the Rhymer; конец его был загадочен: он пропал без вести, уйдя вслед за двумя белыми оленями, присланными за ним, как говорили, из царства фей. Через несколько веков одного из прямых потомков этого фантастического героя, певца и прорицателя, исчезнувшего в поэтическом царстве фей, судьба занесла в прозаическое царство московское. Около 1620 года "пришел с Литвы в город Белый из Шкотской земли выходец именитый человек Юрий Андреевич Лермонт и просился на службу великого государя, и в Москве своею охотою крещен из кальвинской веры в благочестивую. И пожаловал его государь царь Михаил Федорович восемью деревнями и пустошами Галицкого уезда, Заблоцкой волости". От этого ротмистра Лермонта в восьмом поколении происходит наш поэт, связанный и с рейтарским строем, подобно этому своему предку XVII века, но гораздо более близкий по духу к древнему своему предку, вещему и демоническому Фоме Рифмачу, с его любовными песнями, мрачными предсказаниями, загадочным двойственным существованием и роковым концом».

    Шотландские корни с демоническим началом связывал не один только Владимир Соловьев. Главный образец для подражания юного Лермонтова, лорд Байрон, был шотландцем; как иронически писал Т. С. Элиот, именно этими национальными истоками был обусловлен знаменитый «демонизм» поэта – «упоение ролью существа проклятого, обрекшего себя на вечные муки и приводящего весьма устрашающие доказательства этой обреченности». Надо заметить, что эта блестяще выраженная характеристика Байрона подходит к Лермонтову, как влитая.

    Сам Лермонтов с большим вниманием относился к прошлому своего рода (этот интерес подогревался еще и литературными свидетельствами, например, балладой очень модного тогда Вальтера Скотта о том же полулегендарном Томасе Лермонте по прозвищу Раймер). Во время обучения в Московском университете поэт писал портреты снившегося ему испанского предка Лермы; но эта «генеалогическая ветвь» оказалась совсем уж фантастической. У Лермонтова в самом деле было необыкновенно развито то, что Владимир Соловьев (сам вдохновенный провидец немалого калибра) называет «способностью переступать в чувстве и созерцании через границы обычного порядка явлений и схватывать запредельную сторону жизни». Она, эта способность, была направлена не только в прошлое, но и в будущее:

    «Необычная сосредоточенность Лермонтова в себе давала взгляду его остроту и силу, чтобы иногда разрывать сеть внешней причинности и проникать в другую, более глубокую связь существующего – это была способность пророческая; и если Лермонтов не был ни пророком в настоящем смысле этого слова, ни таким прорицателем, как его предок Фома Рифмач, то лишь потому, что он не давал этой своей особенности никакого объективного применения. Он не был занят ни мировыми историческими судьбами своего отечества, ни судьбою своих ближних, а единственно только своею собственной судьбой – и тут он, конечно, был более пророк, чем кто-либо из поэтов».

    Соловьев был не совсем прав, утверждая, что Лермонтов «не давал этой своей особенности никакого объективного применения» и «не был занят «историческими судьбами своего отечества». Одно из лермонтовских стихотворений на эту тему прямо названо «Предсказание»:

    Настанет год, России черный год,

    Когда царей корона упадет;

    Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

    И пища многих будет смерть и кровь;

    Когда детей, когда невинных жен

    Низвергнутый не защитит закон;

    Когда чума от смрадных, мертвых тел

    Начнет бродить среди печальных сел,

    Чтобы платком из хижин вызывать,

    И станет глад сей бедный край терзать;

    И зарево окрасит волны рек:

    В тот день явится мощный человек,

    И ты его узнаешь – и поймешь,

    Зачем в руке его булатный нож:

    Владимир Соловьев просто не дожил до того «черного года», когда упала корона русских царей, не то бы он изрядно подивился точности и верности предсказаний шестнадцатилетнего Лермонтова. На самом деле жизнь Лермонтова была настолько широко распахнута в какой-то другой мир, неведомый нам, что он мог бы и не изливать в стихи терзавшие его предчувствия, они все равно проявились бы если не в его творчестве, то в каких-нибудь подробностях его биографии. Как заметила Анна Ахматова, даже даты рождения и гибели поэта (1814-1841) совпали с началом двух самых страшных и смертоубийственных войн, пережитых Россией столетием позже. Но своя собственная судьба действительно занимала Лермонтова несравненно больше, чем судьбы России и мира.

    Лермонтов всю жизнь напряженно вглядывался в будущее, и в ближайшее, и более отдаленное, но ничто так не притягивало его взгляд, как конец этой жизни, представавший перед ним, похоже, с наибольшей ясностью и отчетливостью. «За несколько месяцев до роковой дуэли», пишет тот же Владимир Соловьев, «Лермонтов видел себя неподвижно лежащим на песке среди скал в горах Кавказа, с глубокою раной от пули в груди» (стихотворение Лермонтова по этому поводу см. в статье «Пелевин и пустота»). Это сновидение Лермонтова – «дело сравнительно обыкновенное», замечает философ, «хотя, во всяком случае, это был сон в существенных чертах своих вещий, потому что через несколько месяцев после того, как это стихотворение было записано в тетради Лермонтова, поэт был действительно глубоко ранен пулею в грудь, действительно лежал на песке с открытою раной и действительно уступы скал теснилися кругом». Отправляясь в последнюю ссылку на Кавказ, Лермонтов многим своим друзьям говорил о своей скорой смерти; но уже в семнадцатилетнем возрасте он был всецело захвачен видением своего будущего гонения, изгнания и гибели. К этому времени относится целый цикл его так называемых «провиденциальных стихотворений», пронизанных предчувствием будущего трагического исхода. Иногда они возникали по совершенно ничтожным поводам, но настроения, вызванные этими поводами, шуточными и пустяковыми не казались. Как-то в марте 1831 года Лермонтов «вследствие какой-то университетской шалости», как выразился мемуарист, ожидал строгого наказания, и написал в этом ожидании следующие строки:

    Послушай! Вспомни обо мне,

    Когда, законом осужденный,

    В чужой я буду стороне –

    Изгнанник мрачный и презренный.

    В другой раз, уже безо всякого видимого повода, он тоже говорит о своем изгнании (предсказывая заодно и место ссылки):

    Когда я унесу в чужбину

    Под небо южной стороны

    Мою жестокую кручину,

    Мои обманчивые сны…

    Мотив гонения в этом поэтическом цикле звучит неразрывно и с мотивом ранней и насильственной смерти:

    За дело общее, быть может, я паду,

    Иль жизнь в изгнании бесплодно проведу;

    Быть может, клеветой лукавой пораженный,

    Пред миром и тобой врагами униженный,

    Я не снесу стыдом сплетаемый венец

    И сам себе сыщу довременный конец.

    Уверенность Лермонтова в его безвременной гибели вызывала у него, как и следовало ожидать, целую гамму чувств (кроме, может быть, только одного – сомнения в неотвратимости предуготованного ему удела). Здесь и жалость к себе:

    Он был рожден для мирных вдохновений,

    Для славы, для надежд; но меж людей

    Он не годился – и враждебный гений

    Его душе не наложил цепей;

    И не слыхал Творец его молений,

    И он погиб во цвете лучших дней.

    И стоическая готовность достойно встретить свой жребий:

    Настанет день – и миром осужденный,

    Чужой в родном краю,

    На месте казни – гордый, хоть презренный –

    Я кончу жизнь мою.

    Пристальная сосредоточенность Лермонтова на предчувствии своего трагического конца заставляла его варьировать в своих стихах эту тему на все лады. Он говорил об этом своем предвидении в стихах и прозе, в прошедшем и будущем времени (как в двух последних приведенных мною стихотворных отрывках), и даже в третьем лице:

    На буйном пиршестве задумчив он сидел

    Один, покинутый безумными друзьями,

    И в даль грядущую, закрытую пред нами,

    Духовный взор его смотрел.

    И помню я, исполнены печали,

    Средь звона чаш, и криков, и речей,

    И песен праздничных, и хохота гостей

    Его слова пророчески звучали.

    Он говорил: «Ликуйте, о друзья!

    Что вам судьбы дряхлеющего мира?..

    Над вашей головой колеблется секира,

    Но что ж!.. из вас один ее увижу я».

    Иногда «духовный взор» Лермонтова обращался и на его посмертную судьбу. Почти одновременно у него возникают два стихотворения, в которых семнадцатилетний поэт провидит две своих могилы: одна – среди гор Кавказа:

    Кровавая меня могила ждет,

    Могила без молитв и без креста,

    На диком берегу ревущих вод

    И под туманным небом; пустота

    Кругом.

    Гибель на дуэли приравнивалась православной церковью к самоубийству, и духовенство в самом деле не решилось предать тело Лермонтова земле по христианскому обряду. Гроб с его прахом не был допущен в церковь, и отпевания не было (несмотря на постановление специальной Следственной комиссии о том, что Лермонтов может быть отпет «так точно, как в подобном случае камер-юнкер Александр Сергеев Пушкин отпет был в церкви конюшень Императорского двора»).

    Другая могила виделась Лермонтову уже не на Кавказе, а в России, «в лесу пустынном», «близ тропы глухой», причем на ней уже все должно было быть совершено по церковному обряду:

    Могиле той не откажи

    Ни в чем, последуя закону;

    Поставь над нею крест из клену

    И дикий камень положи.

    Сбылось и это: через девять месяцев после захоронения в Пятигорске бабушка Лермонтова Е. А. Арсеньева перевезла гроб с прахом поэта в свое имение в Пензенской губернии, где он и был вторично погребен в фамильном склепе.

    Одержимость Лермонтова такими предчувствиями, к тому же раз за разом сбывавшимися, и превращала его, казалось, в бездушный автомат, действующий не по своей воле, а по указке кого-то таинственного, чьи веления были безжалостными, но непреодолимыми. Неудивительно, что сам Лермонтов с детских лет относился к этой фатальной силе с большим, если так можно выразиться, предубеждением. Как тонко замечает Вл. Соловьев, «уже во многих ранних своих произведениях Лермонтов говорит о Высшей воле с какою-то личною обидою. Он как будто считает ее виноватою против него, глубоко его оскорбившею». Эта «тяжба поэта с Богом» продолжалась у Лермонтова всю жизнь, и закончилась, как мы знаем, его последней дуэлью – жутким «фаталистическим экспериментом», по выражению того же Соловьева. Воспользовавшись случаем, Лермонтов как будто намеренно ушел из опостылевшего ему мира – и ушел не просто, а звучно хлопнув дверью. Тут-то, наверное, и открылся ему тайный смысл и предназначение всей его, уже сбывшейся жизни. Какова бы ни была эта роковая разгадка, я надеюсь, что и мы все – рано или поздно – ее узнаем.
 
« Пред.   След. »



Популярное
Рекомендуем посетить проект Peterburg. В частности, раздел литературный Петербург.
Два путешествия
В «Бесах» Достоевского между двумя героями, известным писателем и конспиративным политическим деятелем, происходит любопытный обмен репликами...
Подробнее...
Пелевин и пустота
В одном из номеров модного дамского журнала я встретил цитату из Владимира Соловьева, которая на удивление точно воссоздает мир Виктора Пелевина...
Подробнее...
Самоубийство в рассрочку
Культуролог М. Л. Гаспаров в своих увлекательных «Записях и выписках» мимоходом замечает: «Самоубийство в рассрочку встречается чаще, чем кажется...»
Подробнее...