В конце жизни Ломоносов высказал опасение, что все его великие начинания умрут вместе с ним. Ровно через сто лет после его смерти, в апреле 1865 года, Тютчев писал по этому поводу:
Он, умирая, сомневался,
Зловещей думою томим –
Но Бог недаром в нем сказался –
Бог верен избранным своим…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Да, велико его значенье –
Он, верный Русскому уму,
Завоевал нам Просвещенье,
Не нас поработил ему, -
Как тот борец ветхозаветный,
Который с Силой неземной
Боролся до звезды рассветной
И устоял в борьбе ночной.
Здесь «борец ветхозаветный» – это библейский патриарх Иаков, который боролся однажды до рассвета с кем-то неведомым, и не был побежден; утром Иаков понял, что боролся с самим Богом. Сравнение очень сильное; пожалуй, нигде больше Тютчев не воздает должное Западу так прямо. Как видно, даже такой непреклонный обличитель погрязшего в пороке Запада, каким был Тютчев, временами оказывался близок к отчаянию. Однако важно здесь и то, что само по себе завоевание европейского просвещения однозначно расценивается им как благо; в этом Тютчев отличался от столь близких к нему по духу славянофилов. Но самое главное в этом стихотворении – это противопоставление Ломоносова, вышедшего победителем из схватки с Западом, и тех, кто потерпел поражение в этом столкновении, попав в духовное и нравственное подчинение к Западной Европе. О таких русских Тютчев обычно высказывался самым саркастическим образом:
Как перед ней ни гнитесь, господа,
Вам не снискать признанья от Европы:
В ее глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы.
Интересно, однако, что в стихотворении, посвященном Ломоносову, Тютчев говорит «нас поработил», как будто и себя причисляет к поддавшимся западному влиянию. Его личности была свойственна какая-то дисгармоничная раздвоенность, внутренняя противоречивость. Об этом разладе Тютчев часто упоминает в своих стихах; незадолго до смерти он говорит о «страшном раздвоенье, в котором жить нам суждено», то есть переносит эту черту на всю свою эпоху (в самом конце петербургского периода Мандельштам скажет об этом теми же самыми словами: «Сколькие из нас духовно эмигрировали на Запад! Сколько среди нас – живущих в бессознательном раздвоении, чье тело здесь, а душа – там!»). Тютчев был прав, когда противополагал себя и свое поколение Ломоносову – никто в XIX веке уже не имел той внутренней цельности в отношении к Западу, которой были наделены Ломоносов или Петр I – за исключением, может быть, только Пушкина.
И все же Ломоносов и Тютчев имели много общего. Совсем неудивительно, что Тютчев, пытаясь избавиться от душевного разлада, обращается именно к Ломоносову: между ними была какая- то духовная связь; но даже подробности их биографии во многом совпадали. Ломоносов, основоположник «русского направления» (по выражению К. Аксакова), жил и учился в Германии почти пять лет. Тютчев, в стихах которого славянофильство получило свое наиболее совершенное выражение, провел в Германии целых двадцать два года, причем впервые оказался там в восемнадцатилетнем возрасте (Ломоносову было двадцать пять, когда он отправился в Марбург на учебу). За границей они оба усердно знакомились с немецкой культурой, причем Ломоносов обучался в Марбурге у известного в то время философа Х. Вольфа, а Тютчев был близко знаком с Шеллингом. И Ломоносов, и Тютчев (как и Жуковский, кстати) женились на немках. Ломоносов владел немецким, французским, итальянским, латинским языками; Тютчев же вообще почти не употреблял русский язык в общении; его частная переписка, публицистические произведения и даже славянофильский трактат «Россия и Запад» написаны на «языке Европы» (выражение Пушкина из письма к Чаадаеву, в котором он просит извинения за то, что не может писать по-русски). Более того, даже в поэзии, по-видимому, французский язык иногда помогал Тютчеву собраться с мыслями: во всяком случае, переводя на русский знаменитое четверостишие Микеланджело «Grato m'e 'l sonno, e piu l'esser di sasso…» («Молчи, прошу, не смей меня будить…»), поэт перевел его предварительно на французский.
И все же, несмотря на все эти сближения, в одном они отличались очень сильно. Ломоносова еще нельзя назвать ни западником, ни славянофилом; никакой двойственности в его отношении к Западу не было. Ломоносов чрезвычайно энергично содействовал насаждению в России западного просвещения, но при этом он придерживался мнения, что Россия не только ни в чем не ниже своей соседки Европы, но, напротив, превосходит ее во всем, и главным из этих превосходств оказывалось превосходство нравственное. Как и Петр, он стремился перенести в Россию европейскую науку, технику, образование – и много чего еще вплоть до поэзии; но вся эта кипучая деятельность была направлена скорее на то, чтобы сделать из России достойную соперницу Европы, чем на то, чтобы превратить ее в еще одну Европу (как в свое время изящно выразился Петр Великий, «нам нужна Европа на несколько десятков лет, а потом мы к ней повернемся задом»). В дальнейшем, однако, образованные русские люди уже не могли с такой легкостью разграничить одно и другое – может быть, потому, что западной культурой их пичкали в невероятных количествах с самого детства, а Россию, в которой они жили, они начинали узнавать только значительно позже, уже вполне сформировавшись – и в результате ощущали себя в ней иностранцами. «Мы европейцы», сказал К. Леонтьев, «а народ наш не европеец». У Петра, конечно, не было другого выхода. Россия, как страна более молодая и «варварская» по сравнению с Европой, была вынуждена перенять у Запада его более развитую культуру, иначе эта отсталость могла окончиться весьма плачевно для России. Но, с другой стороны, было очень трудно, если вообще возможно, целую страну, особенно такую, как Россия, переместить в одно мгновение из одного исторического возраста в другой. Петром была проведена, так сказать, хирургическая операция, разделившая русскую нацию на две неравные части. Он не стремился переделать на западный манер всю Россию, все ее сословия; он не попытался даже европеизировать Москву, ее старую столицу; такая затея вряд ли увенчалась бы успехом, особенно если учесть, что времени на все было отведено не так уж много. Петр сделал по-другому: на новом месте, на пустынных и болотистых берегах Невы, был построен совсем новый город, и построен уже сразу по-европейски; все новшества, вводимые правительством, в первую очередь попадали сюда; на европейских началах здесь была изначально построена вся жизнь и деятельность. Но из-за того, что этот город был столицей, западное влияние не замыкалось в нем, а распространялось дальше по всей России. Правда, «по всей России» в данном случае опять-таки не означало, что вся народная толща проникалась европейским влиянием, нет, это влияние ограничивалось одной, очень небольшой количественно образованной прослойкой (которую Хомяков позднее сравнит с европейской колонией, заброшенной в страну дикарей). Народ же и после Петра остался практически таким же, каким он был до всех преобразований. В конечном счете Россия оказалась искусственно, хоть и необходимо, рассечена на две совершенно различные части, друг друга почти не понимавшие и даже говорившие в буквальном смысле слова на разных языках. В стране появилось две столицы, тоже очень мало друг друга понимавшие, и два вида населения, очутившихся как бы в разном историческом возрасте и все больше отдалявшиеся друг от друга. Из этого разделения и происходила та мучительная раздвоенность, которая так тяготила Тютчева, и не только его. Некрасов, также остро ее переживавший, пишет в 1877 году, за год до смерти, стихотворение «Приговор», посвященное этой теме:
«…Вы в своей земле благословенной
Парии – не знает вас народ,
Светский круг, бездушный и надменный,
Вас презреньем хладным обдает».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Камень в сердце русское бросая,
Так о нас весь Запад говорит.
Заступись, страна моя родная!
Дай отпор!.. Но родина молчит…
Представители этой европеизированной прослойки (которую в России называют интеллигенцией), оторвавшейся от национальных корней, по-разному относились к своей отчужденности от народа. Кем-то она переживалась очень болезненно, а кто-то не обращал особого внимания на эту странную несообразность, как бы вообще отрицая, что Россия способна создать какую-то свою, особую культуру, отличную от западноевропейской. Постепенно выкристаллизовались два различных подхода к этому вопросу, разбивших на два лагеря уже саму образованную часть русского общества. В чистом виде, конечно, ни один из них, ни всецело западнический, ни полностью славянофильский, никогда и ни у кого не встречался, однако каждый, кто пытался определить свое отношение к проблеме, обычно так или иначе отталкивался либо от одного, либо от другого подхода. Я приведу здесь характеристику обоих течений, данную Ключевским в его «Курсе русской истории» – самую, на мой взгляд, удачную:
«Западники учили: по основам своей культуры мы – европейцы, только младшие по историческому своему возрасту, и потому должны идти путем, пройденным нашими старшими культурными братьями, западными европейцами, усвояя плоды их цивилизации. Да, возражали славянофилы, мы – европейцы, но восточные, имеем свои самородные начала жизни, которые и обязаны разрабатывать собственными усилиями, не идя на привязи у Западной Европы. Россия не ученица и не спутница, даже не соперница Европы: она – ее преемница. Россия и Европа – это смежные всемирно-исторические моменты, две преемственные стадии культурного развития человечества. Усеянная монументами – позволяю себе слегка пародировать обычный, несколько приподнятый тон славянофилов, – усеянная монументами Западная Европа – обширное кладбище, где под нарядными мраморными памятниками спят великие покойники минувшего; лесная и степная Россия – неопрятная деревенская люлька, в которой беспокойно возится и беспомощно кричит мировое будущее. Европа отживает, Россия только начинает жить, и так как ей придется жить после Европы, то ей надо уметь жить без нее, своим умом, своими началами, грядущими на смену отживающим началам европейской жизни, чтобы озарить мир новым светом».
Ключевский здесь излагает эти два направления в том виде, в каком они оформились к 40-м годам XIX века. Это было недолгое время, когда оба подхода уже развились в самостоятельные, обособленные системы взглядов, но еще не осложнились разнообразными позднейшими наслоениями, пребывая как бы в первозданной чистоте. В русской поэзии славянофильство этого периода отобразилось, наверное, только в творчестве Лермонтова, который одно время был довольно близок к кругам московских славянофилов. В стихотворении «Умирающий гладиатор», написанном в 1836 году, поэт, со вкусом описав агонию сраженного гладиатора, после этого несколько неожиданно прибавляет:
Не так ли ты, о европейский мир,
Когда-то пламенных мечтателей кумир,
К могиле клонишься бесславной головою,
Измученный в борьбе сомнений и страстей,
Без веры, без надежд – игралище детей,
Осмеянный ликующей толпою!
Приводится здесь у Лермонтова и объяснение причин этого падения. Их упомянуто две: «язва просвещенья» и «гордая роскошь». Что касается последней, то это было вполне в духе славянофилов – укорять Запад в том, что он предал забвению духовные начала и сосредоточился на одном материальном накоплении. А вот постоянное третирование «просвещения» в русской поэзии выглядит уже довольно любопытно. В более ранней поэме «Измаил-Бей» Лермонтов говорит о своем герое-черкесе:
Он, сколько мог, привычек, правил
Своей отчизны не оставил…
Но горе, горе, если он,
Храня людей суровых мненья,
Развратом, ядом просвещенья
В Европе душной заражен!
Выше я разбирал уже своеобразное отношение Тютчева к этому вопросу. Припомним также строфу из известного пушкинского стихотворения «К морю»:
Судьба людей повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье иль тиран.
Под «просвещением» и здесь понимается порочная европейская цивилизация; «тиран» же – это, несомненно, русский император (недаром эта строфа по цензурным соображениям заменялась точками, уж конечно, не из-за инвективы на западное просвещение). В устах Ломоносова такие выпады, разумеется, были еще немыслимы. Никто из деятелей русской культуры не ценил больше его европейское просвещение. Но ни Петр, ни Ломоносов не могли предвидеть, к каким странным последствиям приведут их героические усилия по внедрению в России западной культуры. На протяжении всего XVIII столетия движение России к Западу идет еще как бы по инерции; «ничтожные наследники северного исполина», как сказал Пушкин, «изумленные блеском его величия, с суеверной точностию подражали ему во всем, что только не требовало нового вдохновения». Но в начале XIX века, под действием грандиозных исторических потрясений, в России разом обнажился весь запутанный узел накопившихся противоречий.
|