Северные Огни
Литературный проект Тараса Бурмистрова

  ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА СОДЕРЖАНИЕ САЙТА ПОСЛЕДНИЕ ОБНОВЛЕНИЯ

«Записки из Поднебесной» (путевые заметки)
«Россия и Запад» (антология русской поэзии)
«Вечерняя земля» (цикл рассказов)
«Соответствия» (коллекция эссе)
«Путешествие по городу» (повесть)
«Полемика и переписка»
Стихотворения
В продаже на Amazon.com:






Финал. Глава 2.

    Совмещение поэтической и философской одаренности, на мой взгляд – это идеальное сочетание для творческой личности, при том условии, что такой поэт-мыслитель четко разграничивает две стороны своей деятельности, и не примешивает в свои стихи слишком много философии, как Гете, а свои научные работы не превращает в поэтические произведения, как Ницше. Русские авторы часто увлекались и тем, и другим. Гоголь, Толстой, Достоевский не могли удержаться в сфере чистого искусства и отдавали публицистике не меньше сил, чем художественному творчеству. Пушкин и Тютчев в их поздний период почти не печатали свои гениальные лирические творения, как будто не придавали им никакого значения – и в то же время усиленно публиковали публицистику, и стихотворную, и прозаическую. При этом они вполне осознавали, что она имеет малое художественное значение, если вообще его имеет. Тютчев, посылая как-то кн. Горчакову одно из своих политических стихотворений, заметил при этом иронически: «Это приблизительно рифмованная аналогия большой намеднишней статьи в Journal de St.-Petersbourg». Но тем не менее у всех у них была неудержимая потребность высказаться по животрепещущим вопросам; она заставляла Гоголя отрываться от «Мертвых Душ» и писать «Выбранные места из переписки с друзьями», Достоевского – выпускать «Дневник Писателя», Толстого – работать над целыми циклами публицистических статей даже в тот период, когда он по моральным соображениям отказался от художественного творчества. Наконец, не будем забывать, что многие великие русские романы, «Война и мир», «Анна Каренина», «Преступление и наказание», «Бесы» были изначально задуманы как иллюстрации к тем или иным теоретическим положениям их авторов.

    Обратный случай, когда мыслители и публицисты обращались к чистому художеству, происходил уже гораздо реже в России. Попытки такого рода время от времени предпринимались, но результат, как правило, оказывался плачевным. По-видимому, это связано с самой психологией художественного творчества, для которого используется неизмеримо более сложный механизм образного мышления, чем для публицистики. Впрочем, легкость «прямого» перехода от художественного обобщения к теоретическому на самом деле была только кажущейся; недаром обычно считается, что, обращаясь к публицистике, великие писатели разменивали свой гений по мелочам, и что их произведения такого рода страшно проигрывают по сравнению с их романами и повестями. Еще хуже было прямое вторжение публицистики в нежную ткань художественного произведения, как это произошло у Толстого в его «Войне и мире». С этой точки зрения, как я уже говорил, лучше всего было бы совсем разделить эти два полюса творческой активности, и излагать свои взгляды и убеждения в философских работах, прямо и непосредственно, а глубокие и темные душевные движения выражать в лирической поэзии, свободной от любых теоретических умствований. Но почему-то это идеальное творческое равновесие никогда не достигалось, а если достигалось, то плоды его оказывались крайне неравноценными. Может быть, единственное исключение здесь – деятельность Владимира Соловьева, оказавшего колоссальное влияние своим творчеством как на русскую мысль, так и на русскую поэзию.

    Сам Соловьев считал свои достижения в области поэзии неизмеримо менее значительными, чем результаты своей философской и публицистической деятельности. Философия была главным делом его жизни, а стихи писались от случая к случаю, между делом, почти непроизвольно. Но в конечном счете получилось, несколько парадоксально, что поэтические произведения этого мыслителя сказали нам о нем больше, чем его объемистые философские произведения. Бердяев писал о Соловьеве, что «лишь в своих стихотворениях он раскрывал то, что было скрыто, было прикрыто и задавлено рациональными схемами его философии». Личность Вл. Соловьева нас интересует не меньше, а в чем-то, пожалуй, и больше, чем его теоретические построения; но сам он постарался скрыть ее от нас, приоткрываясь только в своих поступках, устных высказываниях и стихотворениях. Соловьев проводил это разделение намеренно и осознанно; отношение его к своей поэзии было, вообще говоря, двойственным; так, о поэме «Три свидания» он иронически-пренебрежительно замечает, что она «понравилась некоторым поэтам и некоторым дамам», и тут же говорит о том, что он воспроизвел здесь «в шутливых стихах самое значительное из того, что до сих пор случилось со мною в жизни».

    Особый случай в поэзии Соловьева – его политическая лирика. Такие стихотворения, как «Ex oriente lux», «Панмонголизм» или «Дракон» (все они приводятся ниже в Антологии) по своему содержанию непосредственно примыкают к его философской публицистике. Духовное развитие Вл. Соловьева протекало необычайно извилисто, и каждый этап своего мировоззрения он стремился как бы увенчать соответствующим стихотворением, поэтически осмыслив и подытожив свои убеждения этого периода. Взгляды Соловьева постепенно менялись, переходя от почти канонического славянофильства к резкому неприятию любых форм национального эгоизма и самовозвеличивания (это был, наверное, единственный случай в истории русской культуры – обычно все происходило ровно наоборот). Эта эволюция отобразилась и в его поэзии: если «Ex oriente lux», написанное в 1890 году, еще выглядит как стихотворение вполне славянофильское, то уже в «Панмонголизме» (1894) от славянофильства не остается никаких следов.

    Владимир Соловьев родился и вырос в Москве, и на его духовное и умственное формирование оказали большое влияние славянофильские настроения старой русской столицы. Окончив Московский университет, он пишет магистерскую диссертацию под характерным названием «Кризис западной философии». Однако защищает он ее уже не в Москве, а в Петербурге. В его убеждениях, видимо, тогда произошел какой-то перелом, и в речи, произнесенной на защите, Соловьев уже говорит о славянофильстве, что оно «вносит колоссальную бессмыслицу во всемирную историю», «признавая все умственное развитие Запада явлением безусловно ненормальным». Похоже, что этот переезд философа из одной русской столицы в другую был далеко не случаен; как я уже говорил, в России очень часто убеждения, более западнические или более славянофильские, определяли и выбор места жительства, Петербург или Москву (в качестве другого яркого примера можно назвать переселение Белинского из Москвы в Петербург в 1839 году). В пользу этого предположения говорит и то, с насколько приподнятым настроением Владимир Соловьев устремлялся в столицу Российской Империи. Его сообщение родителям о своем приезде – очень характерная для Соловьева смесь иронии и патетики: «В лето от сотворения мира 7382-е, от воплощения же Бога Слова 1874-е, в 25-й день сего сентября, в половине 11-го часа по полуночи, благополучно и торжественно прибыли мы в царствующий град Санкт-Петербург, освещенный ярким северным сиянием солнца, в чем нельзя не видеть особенного действия промысла Божия».

    После защиты диссертации Вл. Соловьев уезжает в Лондон, для изучения в Британском музее «индийской, гностической и средневековой философии». Вернувшись в Россию, он начал было преподавать в Московском университете, но вскоре снова перебрался в Петербург. Насколько сложными были умственные колебания Соловьева между западничеством и славянофильством, настолько хаотическими представляются и его постоянные метания между двумя русскими столицами, деревенской глушью и Западной Европой. Из-за границы, как пишет С. М. Соловьев (племянник философа и его биограф), Владимир Соловьев вернулся в Москву «убежденным славянофилом». На заседании Общества любителей русской словесности он читает лекцию «Три силы», которая знаменует момент наибольшей близости философа к классическому славянофильству (старые славянофилы во главе с Ю. Ф. Самариным тогда приветствовали Соловьева «как свою лучшую надежду»). Рассматривая три исторических мира, мусульманский Восток, западную цивилизацию и славянство, Соловьев утверждает, что на Востоке господствует деспотическое подчинение всей умственной жизни одному религиозному принципу, «крайне скудному и исключительному». В то же время на Западе торжествует противоположный подход, «быстрое и непрерывное развитие, свободная игра сил», который, однако, в конце концов «неудержимо приводит к всеобщему разложению на низшие составные элементы, к потере всякого универсального содержания, всех безусловных начал бытия». Это «универсальное содержание» Владимир Соловьев находит только в славянстве, и особенно в России. «Две первые силы», замечает он, «совершили круг своего проявления и привели народы, им подвластные, к духовной смерти и разложению». «Или это конец истории, или неизбежное обнаружение третьей силы, единственным носителем которой может быть только Славянство и народ русский» (надо сказать, что позднее в этой альтернативе Соловьев склонился все же к первому варианту).

    Но несмотря на эти мысли, очень близкие к классическому славянофильству, Владимир Соловьев менее всего желал становиться московским славянофилом. Высказав их во всеуслышание на своей лекции, он вскоре после этого покидает Москву и переселяется в Петербург. Это опять-таки, видимо, связано с какой-то переменой в его взглядах, потому что сама по себе Северная столица вызывала у него тогда резкое неприятие (схожие чувства в свое время испытывал и Лермонтов, оставивший об этом несколько выразительных стихотворных свидетельств). В мае 1877 года Соловьев пишет отцу: «Большими делами Петербург не очень интересуется, можно подумать, что история происходит где-нибудь в Атлантиде. Я совершенно убедился, что Петербург есть только далекая колония, на время ставшая государственным центром. Очень жалею, что пришлось переселиться сюда в это время». Сам философ в этот период очень даже интересуется «большими делами». Когда разразилась Балканская война и «в бранном споре закипел весь мир земной», Соловьев не усидел в Петербурге и уехал в армию на Дунай, не забыв прихватить с собой револьвер. Впрочем, на театр военных действий философ по какой- то причине так и не попал; побывав на Балканах, у центра мировых событий, он вернулся в Петербург и стал служить славянскому делу более привычными ему средствами.

    В это время Соловьев тесно сближается с Достоевским. Летом 1878 года они даже вместе ездили в Оптину Пустынь к старцу Амвросию. Вл. Соловьеву тогда было 25 лет, а Достоевскому – уже 57; тем не менее, как утверждают их биографы, идеи и взгляды молодого Соловьева оказали мощное воздействие на миросозерцание Достоевского. Было, разумеется, и обратное влияние; но Соловьеву уже тогда славянофильство Достоевского, по-видимому, представлялось чем-то близким к узкому национальному эгоизму, против которого он не уставал бороться. Впрочем, это выявилось уже позднее; в 1878 году эти два деятеля русской культуры были настолько близки, что, как замечает А. Ф. Лосев, «вполне могли говорить общими словами». Незадолго до того, как Соловьев на своей публичной лекции в Москве будет высказывать мысли о западном «всеобщем разложении на низшие элементы», Достоевский напишет в «Дневнике Писателя»: «"А в Европе, а везде, разве не то же, разве не обратились в грустный мираж все соединяющие тамошние силы, на которые и мы так надеялись; разве не хуже еще нашего тамошнее разложение и обособление?" Вот вопрос, который не может миновать русского человека. Да и какой истинный русский не думает прежде всего о Европе?».

    Загадочная личность Владимира Соловьева просто заворожила тогда Достоевского. «Братья Карамазовы», как утверждает С. М. Соловьев, написаны под сильным влиянием Вл. Соловьева и его идей. Молодой философ явно послужил прототипом Ивана Карамазова; при этом поразительная художественная проницательность Достоевского привела к тому, что в романе появляется не тот Вл. Соловьев, которого знал писатель, а гораздо более поздний Соловьев, с его католическими симпатиями и бесовскими видениями. Этот дар предвидения, кстати, сильно затрудняет теперь реконструкцию взглядов Достоевского, казалось бы, столь прямо высказываемых им в «Дневнике Писателя»; загадочные грезы и пророчества писателя сплошь и рядом противоречат его тщательно продуманным умозаключениям. К сожалению, у меня нет здесь возможности подробно останавливаться на славянофильских и почвеннических воззрениях Достоевского, для этого потребовалось бы слишком сильно отступить от моей темы. Приведу как свидетельство его фантастической прозорливости лишь один его пассаж, довольно странный в устах того, кто говорил о себе «я во многом убеждений чисто славянофильских» и горячо выступал за освобождение славян. В ноябре 1877 года, в разгар русско-турецкой войны, Достоевский пишет в «Дневнике Писателя» (привожу с сокращениями): «Дадим волю нашей фантазии и представим вдруг, что все дело кончено, что настояниями и кровью России славяне уже освобождены, мало того, что турецкой империи уже не существует и что Балканский полуостров живет своей жизнью. Не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными! И пусть не возражают мне, не оспаривают, не кричат на меня, что я преувеличиваю и что я ненавистник славян! Я, напротив, очень люблю славян, но я и защищаться не буду, потому что знаю, что все точно так именно сбудется. Нам отнюдь не надо требовать с славян благодарности, к этому нам надо приготовиться вперед. Начнут же они, по освобождении, свою новую жизнь именно с того, что выпросят себе у Европы, у Англии и Германии, например, ручательство и покровительство их свободе, и хоть в концерте европейских держав будет и Россия, но именно в защиту от России это и сделают. Они убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшею благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва спаслись при заключении мира вмешательством европейского концерта, а не вмешайся Европа, так Россия, отняв их у турок, проглотила бы их тотчас же, "имея в виду расширение границ и основание великой Всеславянской империи на порабощении славян жадному, хитрому и варварскому великорусскому племени". Мало того, даже о турках станут говорить с большим уважением, чем об России. Особенно же приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия – страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации».

    Не без влияния Владимира Соловьева у позднего Достоевского смягчаются многие оценки. Это очень заметно по его знаменитой речи, произнесенной на Пушкинском празднике в 1880 году. Идеал «всемирной отзывчивости», «всечеловечности» был уже очень далек от его более ранних идей, часто довольно националистических. Достоевскому как будто удалось осуществить свою давнюю мечту: объединить западничество и славянофильство в одном великом синтезе. Сам Вл. Соловьев, однако, не сумел удержаться на этой примирительной ноте; его взгляды неудержимо трансформировались, приводя его к разрыву и со славянофилами, и с западниками. Он очень удачно говорит о своей философии в чудесном стихотворении 1882 года:

    В стране морозных вьюг, среди седых туманов

    Явилась ты на свет,

    И, бедное дитя, меж двух враждебных станов

    Тебе приюта нет.

    Пламенное стремление к всеединству сыграло с философом злую шутку; он стал проповедовать «вселенскую церковь» («l'Eglise universelle»), беспощадно критикуя при этом византийско-московское православие за его косность и нежелание пойти на историческое воссоединение с католичеством. В этом объединении церквей, примирении Востока и Запада, Вл. Соловьев теперь и видит величайшее призвание русского народа, его историческую миссию. Это оригинальное воззрение, от которого Хомяков и Киреевский содрогнулись бы, Соловьев упорно продолжает именовать славянофильством. Его действительно влечет теперь к славянам, но только к тем, которых более правоверные славянофилы считали ренегатами – к католическим народам, полякам и хорватам. Философ завел дружеские отношения со многими славянскими католическими деятелями, ездил к ним в Хорватию, посещал там католическое богослужение. В Югославии он печатает свою записку о соединении церквей, в которой указывается, что оно даст очень много обеим сторонам: «Рим приобретет народ благочестивый и полный религиозного энтузиазма», а «Россия освободится от невольного греха схизмы и сможет осуществить свое великое мировое призвание – объединить вокруг себя все славянские народы и создать воистину христианскую цивилизацию». Эта записка дошла до папы римского; воображаю, с каким чувством он тогда с ней ознакомился.
 
« Пред.   След. »



Популярное
Рекомендуем посетить проект Peterburg. В частности, раздел литературный Петербург.
Два путешествия
В «Бесах» Достоевского между двумя героями, известным писателем и конспиративным политическим деятелем, происходит любопытный обмен репликами...
Подробнее...
Пелевин и пустота
В одном из номеров модного дамского журнала я встретил цитату из Владимира Соловьева, которая на удивление точно воссоздает мир Виктора Пелевина...
Подробнее...
Самоубийство в рассрочку
Культуролог М. Л. Гаспаров в своих увлекательных «Записях и выписках» мимоходом замечает: «Самоубийство в рассрочку встречается чаще, чем кажется...»
Подробнее...