Крымская катастрофа, казалось бы, должна была развеять блестящие иллюзии славянофилов и подрезать идейный корень их учения. Но в 1855-1861 годах славянофильство переживает новый расцвет. Он был связан не столько с какими-то новыми теоретическими прозрениями, сколько с изменившейся общественной обстановкой: после смерти Николая в России наступило то, что Тютчев метко назвал «оттепелью», и славянофилы получили несравненно большие возможности для популяризации своих взглядов. К концу этого периода, однако, основоположники славянофильства уже сходят со сцены (в 1856 году умирают братья Киреевские, в 1860 – Хомяков и К. Аксаков). Знамя старого, «классического» славянофильства в основном держал И. С. Аксаков, поборовший к этому времени свои сомнения в истинности этого учения и развивший энергичную публицистическую деятельность. Но ближе к старости его снова начинает одолевать тягостная неуверенность в судьбе своего дела. В 1875 году он писал по этому поводу Д. Ф. Тютчевой, дочери поэта: «Трагизм нашего положения заключается в том, что мы становимся очень одиноки: круг наш редеет час от часу, мы стареем, а за нами никого нет».
Тютчев, как и Аксаков, также широко воспользовался послаблениями нового правительства и общим оживлением общественной обстановки. Его стихотворения стали во множестве появляться на страницах журналов, и западнических, и славянофильских. В частности, в «Русской беседе» (с 1858 года неофициальным редактором этого журнала стал Иван Аксаков), было опубликовано одно из самых пронзительных «славянофильских» стихотворений Тютчева:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа –
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
В 1860-е годы Аксаков издает в Москве газеты «День», «Москва», «Москвич». Петербуржец Тютчев не мог принимать в этой деятельности непосредственное участие, но он горячо поддерживал ее, используя свои обширные связи в правящих кругах. Не будучи «классическим» славянофилом, он далеко не во всем соглашался с Аксаковым (это был один из тех многочисленных случаев, когда различие в убеждениях культурных деятелей предопределяло и выбор их места жительства, Москву или Петербург). Но их расхождение тем не менее было не настолько глубоким, чтобы остановить завязавшееся сотрудничество. Тютчев отнюдь не ограничился только тем, что поддерживал издания Аксакова, так сказать, политически; в своей переписке с ним он разрабатывал огромное количество злободневных вопросов, многие из которых потом поднимались Аксаковым на страницах его изданий. Иногда Тютчев прямо диктовал Аксакову, о чем и как писать в своих газетах; его письма к нему часто производят впечатление четких, детальных инструкций.
В этот период в панславизме Тютчева и Аксакова произошли заметные изменения. Объединение славян под главенством Российской Империи по-прежнему оставалось самой заветной мечтой этих двух деятелей, но теперь это единство мыслилось уже не столько на государственной или имперской почве, сколько на почве культурно-исторической. Главный упор стал делаться на культурную общность славянского мира, православие, продвижение русского языка и русской культуры среди западных славян. Тютчева сейчас нередко обвиняют в том, что его панславистские идеи выглядят как захватнические. Резче всех по этому поводу высказался Иосиф Бродский, заявивший как-то в разговоре с Соломоном Волковым: «Тютчев имперские сапоги не просто целовал – он их лобзал. Что до меня, я без – не скажу, отвращения – изумления второй том сочинений Тютчева читать не могу. С одной стороны, казалось бы, колесница мироздания в святилище небес катится (это «казалось бы» бесподобно – Т. Б.), а с другой – эти его, пользуясь выражением Вяземского, "шинельные оды"». Думается, что Бродский, прошедший болезненную прививку советской миролюбивой политики, здесь все-таки не прав. Западные и южные славяне тогда находились под игом Турции, Австрии, Пруссии, и основной пафос общественной деятельности Тютчева направлялся на их освобождение (и бескорыстную помощь России в этом деле, которая вместо этого упорно поддерживала Пруссию и Австрию). Неудивительно, что многие представители славянских народов искренне шли ему навстречу в этом деле. Уже в 1841 году, когда Тютчев жил на Западе, а московский кружок Хомякова еще даже не назывался славянофильским, он познакомился в Праге с В. В. Ганкой – чешским поэтом и ученым-славистом, много занимавшимся русской культурой. Ганка был вполне последовательным русофилом, мечтал о том, что русский язык станет единым языком общения для всех славянских народов, и проповедовал панславизм, ориентированный на Россию и русского императора. Правда, крайности Ганки не встречали сильного сочувствия в Чехии, но на самого Тютчева они произвели большое впечатление. Перед своим отъездом из Праги Тютчев вписал в альбом Ганки следующее стихотворение (полностью оно приведено ниже в Антологии):
Вековать ли нам в разлуке?
Не пора ль очнуться нам?
И подать друг другу руки,
Нашим кровным и друзьям?
Веки мы слепцами были,
И, как жалкие слепцы,
Мы блуждали, мы бродили,
Разбрелись во все концы.
А случалось ли порою
Нам столкнуться как-нибудь –
Кровь не раз лилась рекою,
Меч терзал родную грудь.
И вражды безумной семя
Плод сторичный принесло:
Не одно погибло племя
Иль в чужбину отошло.
Иноверец, иноземец
Нас раздвинул, разломил:
Тех – обезъязычил немец,
Этих – турок осрамил.
С этого момента начинается интерес Тютчева к судьбе славянских народов, сыгравший такую важную роль в его жизни. Никакие политические и исторические разочарования не могли поколебать в нем веры в столь тщательно разработанную им самим мифологему. Читатель найдет здесь в Антологии множество стихотворений Тютчева (в основном они относятся к 1860-м годам), в которых громко звучит эта тема:
Опально-мировое племя,
Когда же будешь ты народ?
Когда же упразднится время
Твоей и розни, и невзгод,
И грянет клич к объединенью,
И рухнет то, что делит нас?..
Мы ждем и верим провиденью –
Ему известны день и час…
Тютчев на удивление болезненно реагировал на любое притеснение славянских народов; самые мелкие и незначительные события, связанные с ним, служили для него чуть ли не обязательным поводом к созданию соответствующих стихотворений. Когда однажды австрийский министр иностранных дел барон фон Бейст обмолвился «славян должно прижать к стене»* {«Man muss die Slaven an die Mauer drucken»; получило известность и другое высказывание барона на эту тему, обращенное к венгерскому министру: «стерегите ваши орды, а мы будем стеречь свои»}, Тютчев написал в связи с этим стихотворение «Славянам», впрочем, очень слабое с точки зрения художественности. Еще большее негодование, чем политическое угнетение славян, вызывали у него действия католической церкви в славянских странах – «этот плен, из всех тягчайший, плен духовный». За несколько лет до смерти Тютчев писал в стихотворении «Гус на костре»:
О чешский край! О род единокровный!
Не отвергай наследья своего!
О, доверши же подвиг свой духовный
И братского единства торжество!
И, цепь порвав с юродствующим Римом,
Гнетущую тебя уж так давно,
На Гусовом костре неугасимом
Расплавь ее последнее звено.
Тютчев рассматривал гуситство как протест славян против католической религии, окончательно обесчестившей себя догматом о папской непогрешимости и осуждением свободы совести (этой теме он также посвятил немало выразительных стихотворений; часть из них вошла здесь в Антологию). Страны славянские, и при этом всецело католические, как Польша, вызывали у него раздражение, временами доходившее едва ли не до ярости:
А между нас – позор немалый
В славянской, всем родной среде,
Лишь тот ушел от их опалы
И не подвергся их вражде,
Кто для своих всегда и всюду
Злодеем был передовым:
Они лишь нашего Иуду
Честят лобзанием своим.
Это строки из поэтического отклика Тютчева на Славянский съезд, проходивший в Москве и Петербурге в мае 1867 года. Славянофилы, в общем, разделяли такое отношение к Польше (позднее Данилевский также назовет поляков «ренегатами славянства»); польские представители даже не были тогда приглашены на съезд. Исповедание истинной религии, православия, было для Тютчева гораздо важнее кровной близости народов. Католицизм славянской Польши воспринимался им как предательство; в то же время православие греческого населения острова Крит уже рассматривалось как готовность его участвовать в великом деле всеславянского объединения. Когда на Крите произошло восстание христиан против турецкого владычества, Тютчев писал по этому поводу: «Трагична участь бедных кандиотов, которые будут раздавлены. Наше поведение в этом деле самое жалкое. Иногда преступно и бесчестно быть настолько ниже своей задачи». Россия действительно в тот раз долго осторожничала и не вмешивалась в это политическое осложнение. Восстание поддержала Греция, но и она под давлением западных держав вскоре была вынуждена отказаться от Крита. Это очередное притеснение турками православного народа, произведенное при полной поддержке Запада, до глубины души задело Тютчева и исторгло у него не то что новое стихотворение, а просто горестный вопль, вопль отчаяния:
Ты долго будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда,
Или оптическим обманом
Ты обличишься навсегда?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все гуще мрак, все пуще горе,
Все неминуемей беда –
Взгляни, чей флаг там гибнет в море,
Проснись – теперь иль никогда…
Впоследствии Россия все-таки сделала попытку вмешаться в это дело, но безуспешно. Тогда Тютчев написал стихотворение «Хотя б она сошла с лица земного…». Сговор западных стран с Турцией, направленный против России, раздражал Тютчева необыкновенно; он считал, что эти страны тем самым окончательно разоблачают свою антихристианскую сущность. Когда в 1869 году в Турции проходили пышные торжества по случаю открытия Суэцкого канала, строившегося с помощью Франции, Тютчев написал самое ядовитое стихотворение по этому поводу (полностью оно приводится здесь в Антологии):
Флаги веют на Босфоре,
Пушки празднично гремят,
Небо ясно, блещет море,
И ликует Цареград.
И недаром он ликует:
На волшебных берегах
Ныне весело пирует
Благодушный падишах.
Угощает он на славу
Милых западных друзей –
И свою бы всю державу
Заложил для них, ей-ей.
Из премудрого далека
Франкистанской их земли
Погулять на счет пророка
Все они сюда пришли.
Пушек гром и мусикия!
Здесь Европы всей привал,
Здесь все силы мировые
Свой справляют карнавал.
К середине 1860-х годов Тютчев занял весьма заметное место в политической жизни России. Он был близким другом министра иностранных дел кн. А. М. Горчакова, постоянно встречался с ним, подолгу беседовал, и нередко ощутимо воздействовал на его позицию по тому или иному вопросу внешней политики. Но влияния на одного только министра Горчакова ему было мало; он «вел политические прения со всеми членами августейшей семьи», и даже пытался воздействовать на самого императора, постоянно сетуя при этом на недостаток патриотической твердости и у царя, и у Горчакова. Последнему он писал по этому поводу: «Государь не менее вас нуждается в более твердой точке опоры, в национальном сознании». Сам Тютчев в избытке был наделен этим «национальным сознанием» и использовал все средства, чтобы воплотить его и в реальной внешней политике Российской Империи. Так же действовали и другие представители позднего славянофильства: они уже не развивали теоретические положения своей доктрины, а популяризировали ее, содействуя по мере возможностей ее проникновению в русское общественное сознание. Свободный поиск истины передался по наследству к следующему поколению мыслителей, выросших из славянофильства – Данилевскому, Леонтьеву, позднему Достоевскому.
В заключение рассказа о классическом периоде славянофильства мне хотелось бы проиллюстрировать свое повествование живой картинкой – одним частным разговором, произошедшим в славянофильской среде в 70-х годах XIX века и зафиксированным мемуаристом. Участниками этой эмоциональной беседы были Анна Федоровна Аксакова, урожденная Тютчева (дочь поэта), и ее муж, Иван Сергеевич Аксаков. На нескольких страницах здесь мелькают имена Самарина, Каткова, Тютчева, Хомякова, Данилевского. Остается только добавить, что мемуаристом был Владимир Соловьев (привожу с сокращениями):
«Я встречал многих дам, рассуждающих о философских предметах; иные предлагали мне на этот счет свои собственные мысли, решительно превышавшие мое разумение, другие более настаивали на требовании, чтобы я сказал им в двух словах безусловную истину – la verite absolue. Но женщина, рассуждающая толково и со знанием дела, есть величайшая редкость. С этой стороны я сразу оценил Анну Федоровну и пожелал продолжать знакомство.
Дочь и жена славянофилов, Анна Федоровна очень своеобразно относилась к славянофильству. Западные и южные славяне вызывали в ней глубокое презрение и отвращение. Правда, она их знала лишь по тем образчикам, которые она могла видеть в Славянском Комитете и в кабинете своего мужа, где их понятие о славянской взаимности принимало несколько узкую форму, всецело сосредоточиваясь на испрашивании и получении денежных пособий. Не с таким отвращением и брезгливостью, но все-таки презрительно относилась она к русскому простонародью, которое обвиняла в неисправимом мошенничестве и лживости. Конечно, и тут отрицательная оценка вырастала на почве личного опыта – с русскою прислугою. Когда случалось Анне Федоровне рассказывать в присутствии мужа о каком-нибудь подвиге доверенного домочадца, оно обобщала рассказ следующим, например, образом: "Наш такой-то, как неиспорченное дитя того святого русского народа, которому поклоняется Иван Сергеевич, – конечно, должен был произвести такое-то мошенничество". – "Ну что ж, этак и я, как русский, должен быть мошенником?" – проворчит, бывало, Иван Сергеевич. – "Нет, ты не должен, потому что ты испорчен европейским образованием, которое тебя научило, что народная святость не освобождает от личной честности". На это Иван Сергеевич ничего не возражал. Так же он был уступчив и при "генеральных атаках" своей жены против славянофильства, каким я бывал свидетелем. Вот одна из самых типичных.
Разговор, как всегда, шел по-французски. Я перевожу, хорошо помня главные фразы.
– Ну что, собственно, дало твое славянофильство русскому обществу? Чем было полезно? какие его результаты? Я вижу только один: что в обществе перестают читать и говорить на европейских языках. Но ведь это оглупение и одичание! Это бросается в глаза! Сравни только общество, которое мы знали двадцать лет назад, с теперешним!
Иван Сергеевич пытается возражать: разве славянофильство виновато в том, что теперь больше нет таких людей, как, например, твой отец или Хомяков?
– Ты сам себя опровергаешь, – кричит Анна Федоровна, разгораясь, – мой отец и Хомяков были прежде всего люди европейски образованные, и если это было нужно для них, то тем более нужно для теперешних, которые без помощи культуры совсем пропадут, сделаются такими же животными (brutes), как твои возлюбленные мужики.
Иван Сергеевич кротко и без одушевления возражает, что значение Хомякова и Тютчева зависит не от их образованности, а от их русских убеждений.
– Неправда, неправда! – прерывает его Анна Федоровна. – Никаких русских убеждений нет, а есть только русская дикость. Ты сам если имеешь какое-нибудь достоинство (quelque valeur), то не потому, что ты русский, а лишь потому, что ты только наполовину русский. Все, что в тебе есть хорошего, происходит от твоей татарской крови и от твоего немецкого образования! А теперь вот нашим болванам, вместо того чтобы их хоть сколько-нибудь очеловечивать, внушают, что они и так хороши, что им нужно оставаться только русскими, что Европа нам совсем ни к чему, что у нас с нею нет ничего общего! Этого, я думаю, ни мой отец, ни Хомяков не предусматривали. Но вот к каким отвратительным глупостям привело ваше славянофильство. Послушайте, что теперь пишут и читают!..
Анна Федоровна быстро берет с соседнего стола известную тогда лишь в славянофильских кругах, но потом довольно популярную книгу крайне националистического направления (труд Н. Я. Данилевского "Россия и Европа" – Т. Б.) и начинает ее гневно перелистывать; но негодование мешает ей найти нужное место, и она с шумом бросает книгу.
- И какая глупая, ребяческая вера в пустые слова! Вы думаете, что образование перестает быть образованием оттого, что вы назовете его "европейничаньем"! Как будто существует еще какая-то другая образованность, другая наука кроме европейской! Если у вас есть свое, не европейское, покажите поскорей. А если ваша самобытная русская образованность состоит только в том, чтобы бранить Европу, то я вам скажу, что это только надувательство и преступление против отечества».
|