Осенью 1831 года «антипольские» стихотворения Пушкина читались всеми в России. Быстро дошли они и до Варшавы, откуда гр. Паскевич специально благодарил Пушкина, «столь много обязавшего его двумя отличными своими сочинениями». Сохранились многочисленные свидетельства того, что пушкинские стихотворения горячо обсуждались в светских салонах, на обедах и собраниях. На одном из таких обедов Уваров читал свой французский перевод «Клеветников России». Вскоре на эти стихи был написан и романс, который также исполнялся с немалым успехом.
Отзывы об «антипольских» произведениях Пушкина то и дело мелькают в частной переписке того времени, и в своем огромном большинстве эти отзывы были очень одобрительными. «Каково прогремел Пушкин Клеветникам России?», вопрошал А. А. Муханов. «Какие возвышенные, прямо русские чувства!», восклицал А. И. Философов. В октябре Баратынский благодарит И. В. Киреевского за присылку брошюры «На взятие Варшавы», и сообщает ему, что в стихотворении «Клеветникам России» «сказано дело и указана настоящая точка, с которой должно смотреть на нашу войну с Польшей». Но всех превзошел здесь философ Чаадаев, который писал Пушкину: «Я только что прочел ваши два стихотворения. Друг мой, никогда еще вы не доставляли мне столько удовольствия. Вот вы, наконец, и национальный поэт; наконец вы угадали свое призвание». «Стихотворение к врагам России особенно замечательно; это я говорю вам. В нем больше мыслей, чем было высказано и осуществлено в течение целого века в этой стране». «Не все здесь одного со мною мнения, вы, конечно, не сомневаетесь в этом, но пусть говорят, что хотят – а мы пойдем вперед; когда найдена одна частица подталкивающей нас силы, то второй раз ее наверное найдешь целиком. Мне хочется сказать себе: вот наконец явился наш Данте».
Этот отзыв Чаадаева – величайший триумф Пушкина, говорит Вацлав Ледницкий. Чаадаев, основоположник русского западничества, утверждавший всего несколькими годами ранее в своем знаменитом первом «Философическом письме», что Россия – это исключение среди народов, что она ничего не дала миру и ничего не взяла у мира, не внеся ни одной мысли в мировую сокровищницу идей – Чаадаев теперь рукоплещет Пушкину по поводу написания им откровенно антипольских и антизападных стихотворений! Было время, когда Чаадаев, убежденный западник с католическими симпатиями, пытался привлечь на свою сторону и Пушкина, наделенного могучим и грозным оружием, поэтическим даром; он стремился обратить его в свою веру и завербовать под свои знамена. Письма Чаадаева к Пушкину за 1829-1831 годы пестрят призывами познать «тайну века», пробудить «все силы своей поэтической личности» и тем самым «принести бесконечное благо этой бедной России, заблудившейся на земле» («a cette pauvre Russie egaree sur la terre»). Пушкин сдержанно и тактично уклонялся от этой великой чести, но спорил с Чаадаевым по вопросам, касающимся исторической судьбы России и ее отношений с Западом. И вот теперь Чаадаев как будто признает правоту Пушкина, стоящего на несравнимо более «имперских», антизападных позициях, да еще в момент наибольшего торжества этих идей в сознании Пушкина! Что же вызвало такую резкую перемену в его убеждениях?
Несмотря на то, что Чаадаев стихов не писал (хотя и пробовал себя в этой области, и, видимо, сокрушался, что не наделен этим даром), было бы непростительным упущением не коснуться здесь, хотя бы бегло, его основных работ. По крайней мере одна из них, опубликованная в 1836 году, сыграла для формирования национального самосознания России роль ничуть не меньшую, чем пушкинские стихотворения 1831 года. Правда, роль эта была отрицательная: на протяжении многих десятилетий русская мысль оттачивалась на опровержении «горьких истин», высказанных Чаадаевым. Я еще вернусь к истории появления в печати первого «Философического письма» и той бури возмущения, которую вызвало оно тогда в русском обществе. «Письмо» это было написано еще в 1828 году, и сейчас для меня важнее проследить эволюцию взглядов Чаадаева от этого времени до польского восстания 1831 года.
Петр Яковлевич Чаадаев родился в 1794 году (он был на пять лет старше Пушкина) и рано лишился отца и матери. Четырнадцатилетним мальчиком он поступил в Московский университет, но пробыл там не очень долго. В 1812 году Чаадаев определяется в Семеновский полк, с которым он и проделывает весь военный поход против Наполеона, от Бородинского сражения до вступления русских войск в Париж. По окончании войны Чаадаев переходит в Гусарский полк (известно стихотворное высказывание юного Пушкина о Чаадаеве: «он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь он – офицер гусарской»). К этому времени относятся блестящие успехи Чаадаева в петербургском светском обществе и дружба его с Пушкиным. В 1821 году Чаадаев вступает в тайное Северное общество и демонстративно уходит в отставку с военной службы. Двумя годами позже он отправляется в путешествие по Западной Европе, растянувшееся на три года и спасшее его от последствий разгрома восстания на Сенатской площади. Узнав об этом восстании, Чаадаев возвращается в Россию, в Москву, и проводит там пять лет «запершись у себя в кабинете». Это было время полного уединения, глухого затворничества; Чаадаев почти никого не видит, ни с кем не встречается, он всецело поглощен чтением и умственным сосредоточением. За это время и был написан главный труд его жизни – «Философические письма».
Неудивительно, что появление первого из этих писем в печати произвело столь потрясающее действие на тогдашнее русское общество. Никогда еще до этого Россия не слышала о себе таких «горьких истин». Мрачные обвинения Чаадаева на удивление метко попали в самые болевые точки русского самосознания. Еще один раз позднее это удалось сделать только французскому литератору Астольфу де Кюстину (которого советские историки упорно именуют Адольфом – ошибка знаменательная!). Книга Кюстина, «Россия в 1839 году», конечно, глубоко оскорбила всю мыслящую и читающую Россию (это была, несомненно, самая хлесткая и звучная оплеуха, полученная нами когда-либо от Европы), но все-таки Кюстин был иностранцем, да еще французом… Из уст русского мыслителя услышать такие мысли казалось диким и нелепым. Можно понять, почему не только Николай, но и многие друзья Чаадаева усомнились в его умственной состоятельности.
Что же такое высказал Чаадаев в своем «Философическом письме»? Главный его тезис заключается в том, что Россия «по странной воле судьбы» оказалась выключена из «всеобщего движения человечества» («du mouvement universel de l'humanite» – все философские работы Чаадаева написаны по-французски). «Весь мир перестраивался заново», говорит Чаадаев, «у нас же ничего не созидалось: мы по-прежнему ютились в своих лачугах из бревен и соломы». «Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы все еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось». «Явившись на свет как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, с предшественниками нашими на земле, мы не храним в сердцах ничего из поучений, оставленных до нашего появления». «То, что у других народов является просто привычкой, инстинктом, то нам приходится вбивать в свои головы ударом молота. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих».
Мысли Чаадаева – это самое горькое национальное самоотречение, на которое оказалось способно русское сознание. Но Чаадаев стоял у истоков не только русского западничества, но и его отрицания, то есть славянофильства. Безысходность и отчаяние Чаадаева уже в первом «Философическом письме» таковы, что при небольшом повороте угла зрения его мрачные и пессимистические воззрения неожиданно превращаются чуть ли не в мессианские мечты о грядущей мировой роли России. Недаром Пушкин, описывая причудливые духовные метаморфозы своего Евгения Онегина (одним из прототипов которого был Чаадаев), упомянул в черновом наброске своего романа и такой поворот событий:
Наскуча или слыть Мельмотом,
Иль маской щеголять иной,
Проснулся раз он патриотом
Дождливой, скучною порой.
Россия, господа, мгновенно,
Ему понравилась отменно.
И решено. Уж он влюблен,
Уж Русью только бредит он,
Уже Европу ненавидит
С ее политикой сухой,
С ее развратной суетой.
«Про нас можно сказать, что мы составляем как бы исключение среди народов», пишет сам Чаадаев. «Мы принадлежим к тем из них, которые как бы не входят составной частью в род человеческий, а существуют лишь для того, чтобы преподать миру великий урок». Это можно воспринимать как крайнее смирение и самоуничижение, но можно и как великую гордыню. В «Письмах» Чаадаева, этом первом проблеске философской мысли в России, уже содержатся семена будущих славянофильских и мессианских идей. «Раскинувшись между двух великих делений мира, между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим на Германию, мы должны сочетать в себе два великих начала духовной природы – воображение и разум, и объединить в нашей цивилизации историю всего земного шара». В дальнейшем Чаадаев еще будет развивать эти идеи о великом будущем России, и в частной переписке, и в «Апологии сумасшедшего», этом великолепном комментарии к «Философическим письмам», написанном уже после «катастрофы 1836 года» (связанной с появлением первого «Письма» в печати и крайне резкой реакции на него правительства и общества). Мы к ним еще вернемся в следующей главе, посвященной славянофильству; здесь же меня больше интересует тот духовный кризис, который, по- видимому, пережил философ в 1831 году, после написания своих «Писем», и который привел к тому, что Чаадаев приветствовал подавление польского восстания и посвященные этому стихи Пушкина.
Наибольший интерес в связи с этим представляет статья Чаадаева «Несколько слов о польском вопросе». Она написана уже после подавления восстания, в конце 1831 или в начале 1832 года. Вызывает удивление, что Чаадаев, ранее совсем не занимавшийся польским вопросом, выказывает здесь такую глубокую осведомленность в этой области и демонстрирует такое владение историческим материалом. В этой статье Чаадаев, в сущности, придерживается той же точки зрения, что и Пушкин, на польский вопрос. Оба мыслителя считали, что польское восстание – это «домашний, старый спор», «семейная вражда», как говорит Пушкин; оба они были уверены, что в случае вооруженного вмешательства Западной Европы в это внутреннее дело России «она в тот же час поднялась бы всей массой и мы стали бы свидетелями проявления всей мощи ее национального духа, как говорит Чаадаев («elle s'eleverait en masse pour y resister et l'on verrait se produire au grand jour toutes les puissances de son esprit national»). Но то, что Пушкин выражает в поэтических образах, Чаадаев обосновывает теоретически. Он указывает на историческую границу между двумя народностями, напоминает о том, что основную часть населения Великого княжества Литовского составляли русские (для Чаадаева, как и для его современников, украинцы и белорусы – это русские, ветви русского народа). Вхождение Польши в состав Российской империи было благом для поляков, считает Чаадаев. «Благополучие народов может найти свое полное выражение лишь в составе больших политических тел», говорит он, «в частности, польский народ, славянский по племени, должен разделить судьбу своего братского народа». Чаадаев напоминает о том, что те части старой Польши, которые были присоединены к немецким государствам, подверглись полному онеменечиванию. «Польское население оказалось там в меньшинстве и с каждым днем все больше растворяется в толще германского племени». В заключение своей статьи Чаадаев ясно и определенно выражает точку зрения, которая впоследствии оформилась как «панславизм»: «Надо наконец вспомнить, что первоначально Российская империя была лишь объединением нескольких славянских племен. И поныне это все тот же политический союз, объединяющий две трети всего славянского племени – единственный среди всех народов этого племени, который ведет независимое существование и действительно представляет славянское начало во всей его неприкосновенности. В соединении с этим большим целым поляки не только не отрекутся от своей национальности, но таким образом еще больше укрепят ее, тогда как в разъединении они неизбежно подпадут под влияние немцев, чье поглощающее влияние испытала на себе значительная часть западных славян». Таково было теоретическое обоснование пушкинского тезиса о том, что «славянские ручьи сольются в русском море».
В дальнейшем взгляды Чаадаева постепенно становились еще более «имперскими». Когда в октябре 1835 года Николай I произнес речь в Варшаве, очень жесткую и по отношению к Западу, вмешивающемуся не в свое дело, и по отношению к мятежным полякам («по повелению моему воздвигнута здесь цитадель», говорил император, «и я вам объявляю, что при малейшем возмущении я прикажу разгромить ваш город, я разрушу Варшаву и уж, конечно, не я отстрою ее снова») – Чаадаев тогда восторженно воспринял эти слова. «Могучий голос, на этих днях раздавшийся в мире», писал он в то время, «в особенности послужит к ускорению исполнения судеб наших. Пришедшая в остолбенение и ужас, Европа с гневом оттолкнула нас; роковая страница нашей истории, написанная рукой Петра Великого, разорвана; мы, слава Богу, больше не принадлежим к Европе: итак, с этого дня наша вселенская миссия началась».
|