Северные Огни
Литературный проект Тараса Бурмистрова

  ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА СОДЕРЖАНИЕ САЙТА ПОСЛЕДНИЕ ОБНОВЛЕНИЯ

«Записки из Поднебесной» (путевые заметки)
«Россия и Запад» (антология русской поэзии)
«Вечерняя земля» (цикл рассказов)
«Соответствия» (коллекция эссе)
«Путешествие по городу» (повесть)
«Полемика и переписка»
Стихотворения
В продаже на Amazon.com:






Польша и Россия. Глава 11.

    Не все, однако, современники Пушкина так безоговорочно разделили его точку зрения на усмирение поляков. Было несколько и очень негативных откликов на его «антипольские» стихотворения. Они шокировали, скажем, таких утонченных европейцев, как братья Тургеневы, Александр и Николай. Первый писал второму осенью 1832 года: «Твое заключение о Пушкине справедливо: в нем точно есть еще варварство, и Вяземский очень гонял его в Москве за Польшу». Вяземский действительно крайне резко и болезненно отреагировал на появление стихов Жуковского и Пушкина, опубликованных в брошюре «На взятие Варшавы». Как раз тогда, когда эта брошюра печаталась в Царском Селе, Вяземский, живший в Москве и еще в глаза не видевший свеженаписанных злободневных стихотворений, писал Пушкину: «Попроси Жуковского прислать мне поскорее какую-нибудь новую сказку свою. Охота ему было писать шинельные стихи (стихотворцы, которые в Москве ходят в шинели по домам с поздравительными одами) и не совестно ли "Певцу во стане русских воинов" и "Певцу на Кремле" сравнивать нынешнее событие с Бородином? Там мы бились один против 10, а здесь, напротив, 10 против одного. Это дело весьма важно в государственном отношении, но тут нет ни на грош поэзии». «Очень хорошо и законно делает господин, когда приказывает высечь холопа, который вздумает отыскивать незаконно и нагло свободу свою, но все же нет тут вдохновений для поэта». Вяземский, впрочем, не отправил это письмо. Он сознается в дневнике, что хотел им не только задеть Жуковского, но «оцарапнуть и Пушкина», и оставил неотправленным письмо не из вежливости, а для того только, «чтобы не сделать хлопот от распечатанного письма на почте». «Я уверен, что в стихах Жуковского нет царедворского побуждения, тут просто русское невежество», пишет далее в дневнике Вяземский. «Какая тут черт народная поэзия в том, что нас выгнали из Варшавы за то, что мы не умели владеть ею, и что после нескольких месячных маршев, контр- маршев мы опять вступили в этот городок». «Как мы ни радуйся, а все похожи мы на дворню, которая в лакейской поет и поздравляет барина с имянинами. Одни песни 12-го года могли быть несколько на другой лад, и потому Жуковскому стыдно запеть иначе».

    Вяземский дает и свою оценку польских событий, которая сильно отличается от пушкинской. «Вот и последнее действие кровавой драмы», пишет он. «Что будет после? Верно, ничего хорошего, потому что ничему хорошему быть не может. Что было причиною всей передряги? Одна, что мы не сумели заставить поляков полюбить нашу власть». «Польшу нельзя расстрелять, нельзя повесить ее, следовательно, силою ничего прочного, ничего окончательного сделать нельзя. При первой войне, при первом движении в России, Польша восстанет на нас, или должно будет иметь русского часового при каждом поляке». Вяземский предлагает только одно средство: оставить Царство Польское. До победы так нельзя было сделать, говорит он, а после победы очень можно. «Но такая мысль слишком широка для головы какого-нибудь Нессельроде».

    Однако главное, что раздражило Вяземского – это не сами действия правительства по подавлению восстания, а то, что он остроумно называет «ползанием с лирою в руках». Снова и снова он возвращается к той мысли, что не дело поэтов воспевать эту, хоть и необходимую, но грязную и кровавую работу. «Для меня назначение хорошего губернатора в Рязань или Вологду гораздо больше предмет для поэзии, нежели взятие Варшавы». «Будь у нас гласность печати, никогда Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича. Курам на смех быть вне себя от изумления, видя, что льву удалось, наконец, наложить лапу на мышь». «Мало ли что политика может и должна делать? Ей нужны палачи, но разве вы будете их петь. Мы были на краю гибели, чтобы удержать за собою лоскуток царства Польского, то есть жертвовали целым ради частички». С последним утверждением, впрочем, согласился бы и Пушкин – только он считал, что жертва эта была оправданная.

    Ознакомившись с пушкинскими стихотворениями, Вяземской нисколько не смягчил своих оценок – наоборот, они стали еще резче. В его дневниковой записи от 22 сентября 1831 года звучат те же горестные интонации, что и в первом «Философическом письме» Чаадаева – только к ним еще добавляется сильнейшее раздражение Вяземского. «Пушкин в стихах своих Клеветникам России кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы, на которые отвечать было бы очень легко, даже самому Пушкину. За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней. Народные витии, если удалось бы им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи подобные вашим». «Мне так уже надоели эти географические фанфаронады наши: От Перми до Тавриды и проч. Что же тут хорошего, что мы лежим в растяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст, что физическая Россия – Федора, а нравственная – дура. Велик и Аникин, да он в банке. Вы грозны на словах, попробуйте на деле».

    «Это похоже на Яшку, который горланит на мирской сходке: да что вы, да сунься-ка, да где вам, да мы-то!», продолжает Вяземский. «Неужели Пушкин не убедился, что нам с Европой воевать была бы смерть. Зачем же говорить нелепости и еще против совести и более всего без пользы?». «Это глупое ребячество, или постыдное унижение. Нет ни одного листка Journal des Debats, где не было бы статьи, написанной с большим жаром и большим красноречием, чем стихи Пушкина. В "Бородинской годовщине" опять те же мысли, или то же безмыслие. Никогда народные витии не говорили и не думали, что 4 миллиона могут пересилить 40 миллионов, а видели, что эта борьба обнаружила немощи больного, измученного колосса. Вот и все: в этом весь вопрос. Все прочее физическое событие. Охота вам быть на коленях перед кулаком». «После этих стихов не понимаю, почему Пушкину не воспевать Орлова за победы его Старорусские, Нессельроде за подписание мира. Когда решишься быть поэтом событий, а не соображений, то нечего робеть и жеманиться – пой, да и только».

    Вяземский выражал свое негодование не только в записных книжках, но и вслух. Немного позже, уже несколько смягчившись, он писал Елизавете Хитрово о пушкинских стихотворениях: «Как огорчили меня эти стихи! Власть, государственный порядок часто должны исполнять печальные, кровавые обязанности, но у Поэта, слава Богу, нет обязанности их воспевать». Те же мысли, надо полагать, он высказывал и устно, в многочисленных спорах по этому поводу. В октябре, через два месяца после взятия Варшавы, Вяземский в Москве ожесточенно спорит с Жуковским и Денисом Давыдовым, которые поддерживали Пушкина. В начале зимы в Москву приезжает и сам Пушкин. Восьмого декабря происходит горячий разговор на польскую тему между Пушкиным, Жуковским, Чаадаевым, Давыдовым, Вяземским и А. И. Тургеневым. Как пишет Тургенев в своем дневнике, Давыдов и Жуковский оправдывали действия русских войск в Польше, а Вяземский и Тургенев их осуждали. Следствием всех этих разногласий стала самая серьезная размолвка между Пушкиным и Вяземским, которые до этого были близкими друзьями. До полного разрыва, впрочем, дело не дошло.

    Нам, к сожалению, мало что известно о том, как Пушкин воспринимал обвинения Вяземского. Человек вспыльчивый и самолюбивый, он обычно переносил такие нападки весьма болезненно, даже когда они делались и по менее значительным поводам. Сохранилась дневниковая запись И. А. Муханова, сделанная в июле 1832 года: «Пришел Александр Пушкин. О Вяземском он сказал, что он человек ожесточенный, aigri, который не любит Россию, потому что она ему не по вкусу». По некоторым предположениям, именно Вяземский был адресатом незавершенного пушкинского послания:

    Ты просвещением свой разум осветил,

    Ты правды чистый лик увидел,

    И нежно чуждые народы возлюбил,

    И мудро свой возненавидел.

    Когда безмолвная Варшава поднялась,

    И бунтом [...] опьянела,

    И смертная борьба [...] началась,

    При клике «Польска не згинела!»

    Ты руки потирал от наших неудач,

    С лукавым смехом слушал вести,

    Когда [...] бежали вскачь,

    И гибло знамя нашей чести.

    [...] Варшавы бунт

    [...] в дыме

    Поникнул ты главой и горько возрыдал,

    Как жид о Иерусалиме.

    Жаль, что поэт не довел до окончательной отделки это прекрасное стихотворение, проникнутое неподражаемой, характерно пушкинской интонацией. Примерно в то же время он выразил его мысль и в прозе, в черновике статьи о Радищеве: «Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского возмущения; гадко было видеть бездушных читателей французских газет, улыбающихся при вести о наших неудачах». Пушкин здесь нисколько не преувеличивал; скажем, Герцен (которому в 1831 году было девятнадцать лет) свидетельствовал позднее в «Былом и думах», что он, как и его друзья, воспринял тогда варшавское восстание чуть ли не с восторгом. «Мы смотрели друг на друга со слезами на глазах, повторяя любимое: Nein! Es sind keine leere Traume! («Нет! Это не пустые мечты», цитата из Гете – Т. Б.). Мы радовались каждому поражению Дибича, не верили неуспехам поляков, и я тотчас прибавил в свой иконостас портрет Фаддея Костюшки». Но то, что было вполне естественным для революционно настроенного молодого поколения в России, в устах Вяземского, обычно очень трезво оценивавшего события, выглядело уже довольно странным.

    Чем же объясняется столь резкое отличие реакции Вяземского на польский бунт от реакции большинства его соотечественников? Вяземского с Польшей связывало очень многое, еще со времени его варшавской службы (с которой он и удален был в конце концов именно за чересчур заметные польские симпатии). В Варшаве Вяземский овладел польским языком, разговорным и литературным, и сблизился с представителями польской интеллигенции. Он был знаком со многими польскими поэтами, переводил их стихи на русский язык, и сам мог при случае написать шуточные стихи на польском. Время службы Вяземского в Варшаве было временем многих либеральных иллюзий в отношении и Польши, и России, связанных с обещаниями Александра I. Вяземский беседовал с императором о Польше в Петербурге, а в Варшаве одним из первых дел, порученных ему, был перевод речи Александра на заседании польского сейма. Конечно, эти либеральные иллюзии стали рассеиваться очень быстро. «Нас морочат, и только», писал Вяземский об Александре, «великодушных намерений на дне его сердца нет ни на грош. Хоть сто лет он живи, царствование его кончится парадом, и только».

    В двадцатые годы, уже в Москве, Вяземский познакомился и подружился с Мицкевичем, который часто приезжал к нему в Остафьево. Из всех русских Вяземский, пожалуй, был самым близким другом Мицкевича. Когда в 1826 году в Москве вышла первая книга Мицкевича (это было собрание сонетов на польском языке), Вяземский написал на нее пространную рецензию, в которой призывал русских изучить польский язык, предать забвению эпоху, «ознаменованную семейными раздорами», и «слиться в чертах коренных своего происхождения и нынешнего соединения» (имеется в виду общность славянских корней и вхождение Польши в состав Российской Империи). Вяземский и сам сделал первый шаг к этому культурному слиянию, переведя сонеты Мицкевича русской прозой. Позже, когда Мицкевич покинул Россию, Вяземский часто навещал его в Париже во время своих продолжительных заграничных странствий. Их тесные дружеские отношения продолжались до самой смерти Мицкевича.

    Таким образом, неудивительно, что Вяземского так задела и покоробила искренняя радость, охватившая его соотечественников при взятии Варшавы. В нем была еще очень сильна либеральная, близкая к декабристской, закваска его молодости. В начале 30-х годов Вяземский оставался верен ей, в отличие от Пушкина и Чаадаева, чья более беспокойная мысль давно уже пыталась найти выход из того тупика, в котором оказалась Россия после катастрофы на Сенатской площади. Пушкин считал, что это поражение было обусловлено исторически, уже в силу того, что оно совершилось; Чаадаев склонялся к мысли, что неудача дела декабристов явилась результатом несостоятельности их философских и политических убеждений. В обоих случаях оба мыслителя, при всем различии их сложнейшей духовной эволюции, приходили к некому примирению с действительностью и даже к оправданию ее. Это одна из самых больших загадок николаевского режима: ему, этому режиму, удалось остановить бунтарское брожение первой четверти века и «подморозить» Россию еще на тридцать лет. Огромному большинству в России было еще легче проделать этот путь, чем Пушкину и Чаадаеву, и они исправно его проделали. Как сильно переменилось русское общество, можно было судить по его реакции на «Философические письма» Чаадаева. В начале тридцатых, когда Чаадаев распространял их рукописным путем, они бесконечно переписывались, ходили по рукам, читались в салонах знакомых дам, и вызывали обычно что-то вроде одобрительной ухмылки, как мелкая, но приятная шпилька занудному и надоедливому правительству. В 1836 году, когда первое «Письмо» появилось в печати, оно вызвало уже страшный взрыв негодования по адресу злосчастного автора. Чаадаев и сам к тому времени уже заметно переменил свои убеждения, и ему вдвойне мучительно было подвергнуться бичеванию за мысли, которых он уже и не придерживался.

    Вяземский оказался не столь восприимчивым к веяниям эпохи, и держался на прежних позициях, может быть, дольше всех своих былых единомышленников. Тем не менее и его отношение к русской действительности в 30-х годах начало претерпевать определенную метаморфозу. Когда в феврале 1833 года Лафайет произнес очередную русофобскую и полонофильскую речь во французском парламенте, вызвавшую новое обострение антирусских настроений на Западе, Вяземский написал обширную заметку «О безмолвии русской печати», в которой призвал русское правительство создать журнал на русском языке для отражения этих обвинений. Интересно, что Пушкин (который, кстати, тоже терпеть не мог Лафайета, считая его, и вполне заслуженно, главным поборником антирусской пропаганды на Западе) – Пушкин еще в июле 1831 года писал Бенкендорфу, что он «с радостию взялся бы за редакцию политического и литературного журнала». «Ныне, когда справедливое негодование и старая народная вражда, долго растравляемая завистью, соединила всех нас против польских мятежников, озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, но ежедневной, бешеной клеветою». «Пускай дозволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападения иностранных газет».

    Как видим, позиции Пушкина и Вяземского здесь уже несколько сблизились. В дальнейшем, однако, взгляды Вяземского претерпели такую эволюцию, что ее, боюсь, не одобрил бы и сам Пушкин, до конца жизни все еще пытавшийся добросовестно «примириться с действительностью». Либеральный дух Вяземского выветрился вместе с его молодостью; в свои поздние годы он все больше и больше склоняется к поддержке правительства и его действий. Поворотным пунктом здесь для Вяземского стал 1848 год, сильно напугавший его размахом революционного движения в Европе. Вяземский пишет стихотворение «Святая Русь», которое советские литературоведы называют «декларацией ненависти к революции», написанной «во славу самодержавия и православия». К 1850-м годам Вяземский окончательно переходит на консервативные, «охранительные» позиции. Его отношение к событиям, и мелким, и масштабным, как Крымская война, уже совершенно неотличимо от казенного патриотизма. В стихах его появляется тот «разухабистый русский стиль» (по тем же выразительным формулировкам советских времен), который вошел тогда в моду вместе с официальной «народностью» Николая I. После воцарения Александра II Вяземский назначается товарищем министра народного просвещения, а с 1856 года даже оказывается во главе цензурного ведомства. Вскоре он, однако, был вынужден его оставить из-за своей слишком мягкой, на взгляд правительства, цензурной политики (за годы работы Вяземского в этом ведомстве вышли в свет стихотворения Фета, Огарева, Некрасова, «Рудин» Тургенева, «Семейная хроника» С. Т. Аксакова). Тем не менее до конца жизни Вяземский занимает высокое положение при дворе; он числится сенатором, членом Государственного совета, хотя и не принимает особого участия в государственных делах.

    Но, как ни диковинно выглядит это внезапное превращение свободомыслящего либерала и фрондера в государственного чиновника, цензора и придворного поэта, еще более разительной оказалась перемена во взглядах Вяземского на польский вопрос. В 1863 году вспыхнуло новое польское восстание, и снова все повторилось на Западе, с заменой одних только действующих лиц и статистов. На этот раз с антирусской речью там выступил Пьер Пеллетан, французский литератор и политический деятель. Благородную задачу по его опровержению и взял на себя Вяземский, совершенно оправдавший теперь действия русских войск по усмирению мятежников; более того, он даже осуждает их за то, что они оказались недостаточно твердыми. «Русское правительство заслуживает некоторого порицания за проявленные им вначале терпимость и непредусмотрительность: крутые меры, принятые вовремя, избавили бы от суровых мер, к которым силою обстоятельств вынуждены были прибегнуть позднее», пишет Вяземский в брошюре «La Question Polonaise et M. Pelletan» («Польский вопрос и г-н Пеллетан»). Задним числом теперь Вяземский переосмысливает и свое отношение к восстанию 1831 года. Совершенно искренне и без тени иронии он утверждает, что оно было вызвано непониманием польским народом того цветущего состояния, которого он достиг под скипетром русского императора. Таков был итог долгого и трудного пути, пройденного Вяземским!
 
« Пред.   След. »



Популярное
Рекомендуем посетить проект Peterburg.biz. В частности, раздел литературный Петербург.
Два путешествия
В «Бесах» Достоевского между двумя героями, известным писателем и конспиративным политическим деятелем, происходит любопытный обмен репликами...
Подробнее...
Пелевин и пустота
В одном из номеров модного дамского журнала я встретил цитату из Владимира Соловьева, которая на удивление точно воссоздает мир Виктора Пелевина...
Подробнее...
Самоубийство в рассрочку
Культуролог М. Л. Гаспаров в своих увлекательных «Записях и выписках» мимоходом замечает: «Самоубийство в рассрочку встречается чаще, чем кажется...»
Подробнее...